Либрусек
Много книг

Вы читаете книгу «Пепел не плачет» онлайн

+
- +
- +

АКТ I: ОСТАТКИ ВЕРЫ

Рис.0 Пепел не плачет

ГЛАВА 1. ИНДОССАНТ

Конрад фон Эшбах смотрел на пыль. Она кружилась в луче лунного света, пробившегося сквозь дымовую завесу и разбитый витраж. Тонкая, серая, почти невесомая пыль битого камня, сгоревшего дерева, высохшей крови танцевала в холодном воздухе, подчиняясь только сквознякам, которые гуляли по нефу, и Конрад следил за ней уже третий час, потому что смотреть больше было не на что.

Всё, на что стоило смотреть, он видел сотни раз.

Собор Святого Витта в этом богемском городе — Конрад даже не запомнил его названия, какая-то очередная еретическая дыра на пути к Праге — стоял распахнутый, как брюхо павшей лошади. Главные врата выбили тараном ещё утром, когда основная резня только начиналась. Теперь в них задувал ветер с Эльбы, и вместе с ним внутрь залетали хлопья сажи, запах гари и далёкий вой псов, рывшихся в руинах на окраинах.

Высокие стрельчатые своды терялись в темноте. Свет факелов, воткнутых в железные кольца на колоннах, до них не доставал — только лизал капители, выхватывая из мрака горгулий с каменными оскалами, и тут же терялся, тонул в вековой черноте. Колонны, массивные, как стволы тысячелетних дубов, были покрыты копотью. Где-то наверху, в той темноте, может быть, ещё прятались ангелы, но Конрад в это не верил. Ангелы, если они и были, улетели отсюда давно, как только запахло палёным мясом.

А запахло им здесь знатно.

Ладан жёг ноздри. Густой, приторный, дешёвый, его жгли в кадилах, расставленных прямо на полу вокруг трона, пытаясь перебить главный запах этой ночи. Но ладан проигрывал. Гарь и горелое мясо — вот чем на самом деле дышал собор. Эти запахи сплелись так плотно, что стали одним целым, официальным парфюмом Империи. Конрад знал его двадцать лет. Привык. Но так и не перестал ненавидеть.

Скамьи для прихожан, дубовые, тяжёлые, с резными навершиями в виде апостольских ключей, были сломаны и сдвинуты к стенам. На некоторых сидели солдаты, ждали приказов, жевали сухари, клевали носами. Броня на них была такая же потёртая, как у Конрада, лица такие же серые от усталости и пепла. Они не смотрели на центр нефа. Они тоже всё это видели.

Конрад сидел у колонны в дальнем углу, где тень была гуще. Спина прислонена к холодному камню, ноги вытянуты, тяжёлые сапоги с квадратными носами — полевые, разношенные — упираются в плиты пола. Он поджал ноги плотнее к себе, пытаясь сохранить остатки тепла. Камень тянул холод сквозь плащ, сквозь куртку, сквозь кожу, добираясь до костей. В соборах всегда холодно, даже летом, даже когда снаружи жара. А здесь, в ноябре, после дождей, камень выстыл так, что к нему страшно было прикоснуться щекой.

Но Конрад привык. Он привык ко всему.

На нём был старый плащ, выцветший до серости, с нашитым на плече золотым крестом — крест потускнел, краска облупилась, но рисунок ещё угадывался: miles electus, избранный воин. Под плащом — миланский доспех, добротный, когда-то дорогой. Теперь на кирасе, на наплечниках, на поножах не было живого места: царапины, вмятины, следы от клинков, которые не нашли щели. Восемь кампаний оставили на броне свой автограф.

На поясе, справа, покоился меч. В простых ножнах, без украшений, рукоять обмотана кожей, стёртой ладонью до блеска. Таким мечам молятся не в соборах, а в кузницах, когда точильный камень высекает искры.

Конрад пошевелил пальцами в перчатке. Кожа на перчатке была грубая, дублёная, но под ней чувствовались мозоли — на ладони, на костяшках, у основания большого пальца. Мозоли от меча, от топора, от верёвок, от всего, за что приходилось хвататься двадцать лет, чтобы не умереть.

Шрам на лице, когда Конрад шевелил губами, натягивался. Он тянулся от левой брови, нырял в глазницу, — глаз чудом уцелел, хотя все эти годы Конрад ждал, что однажды он просто вытечет, как тухлое яйцо — рассекал скулу и заканчивался у уголка рта. В усах на месте шрама была проплешина, кожа стянута в гладкий, блестящий рубец. Когда Конрад брился — раз в неделю, если везло с водой — он старался не смотреть на это место в осколок зеркала. Бесполезно. Всё равно видел.

Волосы, тёмные, с обильной сединой на висках, давно не стриженные, падали на воротник, лезли в глаза. Конрад откинул их движением головы, но они упали обратно. Он не стал поправлять. Какая разница.

Глаза его, серые, холодные, с красными прожилками от бессонных ночей, смотрели на пыль. Только на пыль. Мумия в центре нефа, инквизиторы, солдаты остались без внимания. Потому что пыль хотя бы не врала. Пыль просто была.

В центре нефа, на алтарном возвышении, стоял трон.

Трон был грубо сколочен из обгоревших досок. Видимо, нашли где-то в городе, в доме сгоревшего купца или городского советника. Дерево почернело, но для сидения это не имело значения. Сидеть на нём никто не собирался.

На троне сидела мумия.

Конрад уже видел таких святых. В Праге, в Вене, в Регенсбурге, в любом городе, который брали штурмом и где нужно было объяснить солдатам и оставшимся в живых горожанам, что Господь на стороне победителей. Тело выкапывали с местного кладбища — желательно того, кто при жизни слыл блаженным или хотя бы просто набожным стариком. Кожу подкрашивали охрой, чтобы придать ей вид пергамента. Глазницы зашивали чёрным шёлком, чтобы святость не выветривалась, так объясняли солдатам, и те верили. Надевали парчовую ризу, часто с чужого плеча, пожухлую, пропахшую церковным ладаном. И сажали на трон.

Пальцы правой руки этой мумии шевелились.

Конрад краем глаза видел эти движения. Пальцы были тонкие, жёлтые, как восковые свечи, с обломанными ногтями. Они дёргались — медленно, ритмично, с отчётливым механическим щелчком. Указывали то на левый придел, то на правый, то на центральный вход. Каждое движение — новый приговор.

За троном, скрытый тяжёлой бархатной драпировкой, когда-то бывшей алтарной завесой, сидел человек. Конрад знал это точно. Он слышал его кашель — глухой, подавленный, чтобы не привлекать внимания. Человек дёргал за верёвки, привязанные к руке мумии, а может, и ко всей конечности, пропущенные через систему блоков, смазанных свиным салом, чтобы не скрипели. Простая механика. В Праге работали лучше. Там мумии ходили на процессиях, делали целые представления, народ рыдал и падал ниц. Здесь, в захолустье, экономили.

— Пиши: Власти, суконщик, дом на Рыбной улице, — диктовал старший инквизитор. Голос у него был громкий, сочный, с чувством собственной важности. — Весь в ереси погряз, иконы не чтил, священников гнал.

Молодой писец, тощий, с россыпью юношеских прыщей на шее и подбородке, старательно выводил буквы. Перо в его пальцах дрожало. Он то и дело поднимал глаза на мумию, и в этих глазах горел такой восторг, что Конраду стало тошно.

— Блаженный снова двинулся! — выдохнул писец.

— Вижу, — инквизитор даже не взглянул. — Пиши дальше. Мельник, сын его — в цепь, на допрос.

Палец мумии дёрнулся вправо. Щелчок. Ещё одно имя.

Конрад насчитал уже сорок семь имён за три часа. Сорок семь человек, которых завтра утром поведут на костёр или на дыбу. Мужчины, женщины, подростки. Может, среди них были действительно виноватые. Может, нет. Какая разница. Мумия сказала — значит, так надо.

Он слышал, как за алтарём снова закашляли, подавляя хрип. Человек с верёвками, видимо, простыл на сквозняке. Или просто устал сидеть в неудобной позе три часа подряд.

Конрад подумал: сколько ему платят? Медяк в день? Два? Или просто пообещали не трогать семью, если будет хорошо дёргать за нитки?

Он отогнал эту мысль. Не его дело.

Пыль танцевала в луче света.

Конрад смотрел на неё и думал о другом соборе. Год назад. Тоже Богемия, тоже взятый город, тоже мумия на троне. Но там было другое представление.

Там мумия «ходила».

Её носили по улицам на специальных носилках, устроенных так, что ноги куклы — Конрад называл это про себя куклой, потому что святым это не было — двигались, будто святой идёт благословлять паству. Система была сложнее: рычаги, шестерни, жильные нити, привязанные к коленям и бёдрам. Народ рыдал, тянул руки, падал в грязь.

Конрад тогда напился в обозе. Просто чтобы заглушить внутренний голос, который всё время спрашивал: а если всё это правда? Если мумии действительно могут ходить?

Он сидел у телеги с бочками, пил кислое вино из деревянной кружки, и рядом присел механик. Старый солдат, потерявший ногу под Лотарингией, теперь приставленный к «чуду». Он тоже пил. Молча. Потом сказал:

— Благодать, Конрад, она не в костях. Она в верёвках. В верёвках и в нашем умении.

Конрад кивнул. Он и так это знал.

— Ты думаешь, я в ад пойду? — спросил механик. — За то, что людей обманываю?

— Не знаю, — ответил Конрад. — Мы все в ад пойдём.

Механик усмехнулся, допил вино, ушёл хромать к своим носилкам. А Конрад остался сидеть, слушая, как толпа на улице кричит «Осанна!».

Пыль в луче света кружилась, не желая останавливаться.

— Перерыв, — объявил старший инквизитор. Голос его устал даже больше, чем тело. — На четверть часа. Потом продолжим.

Он утёр пот с лысины большим платком, расшитым золотом. Платок, видимо, тоже из чьего-то разграбленного дома. Инквизитор отошёл к алтарю, где для него держали наготове кувшин с вином.

Молодой писец отложил перо. Пальцы его дрожали не столько от усталости, сколько от нервного возбуждения. Он смотрел на мумию, как смотрят на возлюбленную.

В тишине, наступившей после голоса инквизитора, стали слышны другие звуки. Вой псов за стенами, далёкий, тоскливый. Глухие удары — где-то в городе ещё зачищали дома, выбивали двери, может быть, кого-то добивали. И щелчок. Ритмичный, механический щелчок из-за трона. Человек с верёвками, видимо, решил не останавливаться в перерыв и продолжал дёргать за нитки, то ли по привычке, то ли разминая замлевшую кисть.

Конрад медленно поднялся.

Тело затекло за три часа сидения на холодном камне. Броня, весившая как обычно, вдруг показалась невыносимо тяжёлой. Колени хрустнули. Поясница отозвалась тупой болью. Он сделал шаг, второй, третий — его шаги гулко отдались под высокими сводами, и этот звук заставил инквизиторов обернуться.

Конрад подошёл ближе. Остановился в пяти шагах от трона. Посмотрел на мумию. Вблизи она выглядела ещё более жалкой: кожа кое-где отваливалась кусками, обнажая почерневшее дерево каркаса, парчовая риза была прожжена в нескольких местах — видимо, кадила ставили слишком близко.

— Ваша милость, — сказал Конрад. Голос его звучал ровно, без подобострастия. — Помощь нужна? Солдаты зачищают левый квартал. Могу проследить, чтобы пленных не разворовали раньше времени.

Старший инквизитор смерил его взглядом. С головы до ног, с шрама до стёртых сапог. Видно было, что он узнаёт тип: ветеран, miles electus, слишком много видел, слишком много знает, от таких одни проблемы.

— Твоя работа — меч, фон Эшбах, — сказал он с нажимом. — Писание и суд — удел слуг Господних. Ступай к своим псам, воин.

Конрад не ушёл. Он кивнул на мумию. Губы трупа разошлись в щербатой, почти насмешливой улыбке — кто-то из солдат пошутил, стягивая челюсть ремнём, и перетянул, теперь рот не закрывался до конца.

— Он уже три часа указывает, — сказал Конрад. — Рука не устаёт. Чудо, верно?

Инквизитор побагровел. Краска залила лысину, щёки, шею, утонула в вороте сутаны.

— Благодать не знает усталости! — выпалил он.

Конрад смотрел прямо на мумию. На её дёргающийся палец. На щелчок, который раздавался из-за трона с механической регулярностью.

— Благодать, — сказал он тихо, но в тишине нефа его голос услышали все. — Или механика.

Молодой писец замер с открытым ртом. Перо выпало из пальцев и покатилось по каменному полу, оставляя за собой тонкий чернильный след.

Старший инквизитор набрал воздуха для гневной тирады, — Конрад видел, как раздуваются его ноздри, как наливаются кровью глаза — но ветеран уже развернулся и пошёл к выходу, не дожидаясь ответа.

Он не оглянулся. Ему было всё равно, что скажет инквизитор. Пусть хоть проклятие пошлёт, хоть в цепях прикажет тащить на дыбу. Конрад устал. Устал так, что даже страх перестал работать.

Дверь была тяжёлая, окованная железом, с хитрым запором, который сейчас никого не интересовал. Конрад толкнул её плечом, и створка поддалась со стоном, от которого заныли зубы.

Снаружи мир оказался ещё страшнее, чем внутри.

Ладан остался позади. Лёгкие Конрада заполнил настоящий воздух — гарь, пепел, сырость. Пахло мокрой золой, горелым деревом и чем-то сладковатым, тошнотворным, что ветер приносил с окраин. Конрад глубоко вдохнул, позволяя лёгким забыть сладкую вонь лжи, которой они надышались за три часа в соборе.

Небо над городом было чёрным. Не от ночи — от дыма. Пожары ещё догорали в разных концах, и зарево подсвечивало тучи снизу багровым, болезненным светом. Где-то далеко, у реки, полыхал амбар с зерном — пламя вздымалось высоко, и в его свете были видны силуэты людей, бегающих с вёдрами. Бесполезно. Всё равно сгорит.

Конрад спускался по мокрым от ночной влаги ступеням паперти. Ступени были скользкие, покрытые какой-то слизью — то ли от дождя, то ли от того, что по ним тащили тела. Он ставил ноги осторожно, по привычке, выработанной годами: на льду, на грязи, на мокрых камнях всегда можно поскользнуться и сломать шею. Смерть на войне приходит не только от меча.

На середине лестницы он остановился.

У подножия, прямо у последней ступени, стояло каменное распятие. Оно было в человеческий рост, высеченное из местного песчаника, рыхлого, пористого. Дожди и ветры сточили черты лица, но фигура угадывалась: Христос, в терновом венце.

Рук у статуи не было. Их сбили, скорее всего, ядром во время осады. Христос стоял и смотрел пустыми глазницами на догорающий город.

К постаменту, прямо к каменным ногам безрукого Спасителя, кто-то привязал козу.

Тощая, грязно-белая, с выпирающими рёбрами и свалявшейся шерстью. Видимо, нашли в чьём-то сарае и приберегли для полевой кухни. Верёвка была короткая, животное не могло отойти ни на шаг.

Коза тоже смотрела на город.

Она стояла неподвижно, повернув голову в сторону пожаров, и смотрела. В её жёлтых глазах, с горизонтальными зрачками, отражались сполохи пламени. В этом взгляде не было страха. Не было боли. Не было даже любопытства. Было только бесконечное, тупое спокойствие природы, которой нет дела до человеческих войн, до чудес, до еретиков и инквизиторов.

Конрад смотрел на козу, смотрел на догорающий город, на чёрное небо, на багровые сполохи пожаров. Потом перевёл взгляд на обрубки каменных рук.

Где-то в лабиринте узких улочек, откуда ветер доносил особенно сильный запах гари, раздался крик. Короткий, сдавленный, обрывающийся на полуслове. Потом раздался гул голосов, лай собак, лязг металла.

Нашли мельника. Или сына мельника. Или того, кто прятался у мельника в погребе.

Конрад не обернулся на крик.

Он шагнул к козе. Протянул руку в грубой перчатке и коснулся её головы, там, где между рогов начиналась жёсткая шерсть. Коза дёрнулась, но не отошла — верёвка не пускала.

— Не смотри так, — сказал Конрад тихо, почти дружелюбно, словно старому знакомому. — Ты живее его.

Он кивнул на безрукого Христа.

Коза моргнула. Медленно, длинными ресницами.

Где-то в городе снова закричали.

Конрад убрал руку, развернулся и пошёл вниз по улице, туда, где его люди разбирали завал и вытаскивали из подвала перепуганных горожан. Работать надо было до утра, чтобы к рассвету закончить и хоть немного поспать перед новым приказом.

Коза осталась стоять у ног безрукого Христа.

Ветер менял направление, и пепел с пожаров летел теперь в другую сторону.

***

Рис.1 Пепел не плачет

ГЛАВА 2. РАСЧЁТ

Канцелярия Чудес встретила Конрада тишиной.

Она навалилась сразу, как только за ним закрылась тяжёлая дубовая дверь с бронзовыми накладками. Уличный шум — цокот копыт по булыжнику, крики разносчиков, скрип колёс — отрезало, будто ножом. Остался только шелест, глубокий и вязкий, каким бывает только в местах, где бумаги значат больше, чем люди.

Конрад шёл по коридору, и шаги его тонули в толстых коврах. Ковры были тёмно-бордовые, с потёртым, но ещё угадывающимся золотым шитьём — гербы, лилии, кресты. Нога увязала в ворсе, и от этого походка становилась неуверенной, будто шёл не по твёрдому полу, а по болотной трясине.

Стены были обиты тёмным деревом. Морёный дуб, блестящий, как вода в ночном пруду. На нём, через равные промежутки, висели картины. Библейские сюжеты, но писанные в тёмных, мрачных тонах. Конрад узнавал их краем глаза: Исаак на жертвеннике, Авраам с занесённым ножом; Юдифь с головой Олоферна, и кровь на срезе шеи была выписана так тщательно, что казалось, она ещё дымится. Художники тут любили кровь. И смерть.

Он прошёл мимо двух секретарей. Они скользнули в боковой проход, едва завидев его, бесшумно, как тени. Только сутаны шуршали. Ни взгляда, ни кивка. В Канцелярии не смотрели на чужих.

Конрад чувствовал себя чужим. Это было острое, почти физическое ощущение, как будто он занёс грязь туда, где грязи не положено быть. Его плащ, пропахший гарью богемских пожарищ, оставлял за собой шлейф, который, казалось, оседал на коврах, стенах и картинах. Сапоги, разношенные, в застарелых пятнах крови и грязи, оставляли на бордовом ворсе тёмные следы. Конрад видел их и невольно старался ступать осторожнее, хотя понимал, что это глупо. Здесь не обрадуются его любым сапогам. Здесь вообще не обрадуются ему.

Он ненавидел это место. Ненавидел эту тишину, эти ковры, эти картины с кровью. Здесь пахло смертью не так, как в Богемии. Там смерть пахла гарью, горелым мясом, мокрой золой. Здесь смерть пахла бумагой, ладаном и апельсинами. И от этого становилось ещё страшнее.

Кабинет Монсеньора Торквато находился в конце длинной анфилады. Дверь — такая же дубовая, как и входная, но с тонкой бронзовой табличкой, на которой было выгравировано всего одно слово: «TORQUATO».

Конрад толкнул дверь и вошёл.

Свет в кабинете был приглушённым, маслянистым. Единственное окно — высокое, узкое, стрельчатое — выходило во внутренний двор. Утреннее солнце только начинало подниматься, и его лучи падали косо, выхватывая из полумрака только угол стола да край тяжёлой портьеры. Всё остальное тонуло в тени.

На столе горела лампа под зелёным абажуром. Свет от неё падал на бумаги, разложенные идеальными стопками, и на лицо человека, сидевшего за столом.

Торквато смотрел на Конрада.

Конрад остановился на пороге, давая глазам привыкнуть к полумраку после тускло освещённого коридора. Торквато не двигался. Он сидел, сложив пальцы домиком, и на его губах играла тень улыбки. Той самой, которую Конрад ненавидел больше всего на свете.

Кабинет был большим, но не огромным. Высокий потолок с лепниной — гирлянды, ангелочки, виноградные гроздья — терялся в темноте. Тяжёлые портьеры из тёмно-бордового бархата, плотно задёрнутые по бокам окна, скрадывали звуки. Здесь даже дышать приходилось осторожно, чтобы не нарушить тишину.

Пахло апельсинами.

Этот запах был здесь повсюду. Он въелся в бархат портьер, в бумагу на столе, в одежду Торквато. Тонкий, дорогой, изысканный — не приторно-сладкий, а именно такой, каким пахнет кожура, только что срезанная с плода. Он перебивал сырость римского ноября, которая всё же просачивалась сквозь стены, но Конраду от этого запаха становилось не по себе. Слишком ухоженный. Слишком чужой. Слишком «живой» для места, где решали, кому жить, а кому умереть.

На столе, полированном до зеркального блеска, не было ни пылинки. Бумаги — стопка к стопке, уголок к уголку. Серебряный письменный прибор: тяжёлая чернильница с крышкой в виде львиной головы, песочница с тонким носиком, подставка для перьев из трёх трубочек. Всё с гравировкой, всё дорогое, всё не для работы, а для вида.

На краю стола, на небольшой фарфоровой тарелке, лежал надрезанный апельсин. Дольки были разложены веером, кожура свёрнута спиралью — произведение искусства, а не еда.

За спиной Торквато, занимая всю стену, высился шкаф с книгами. Кожаные переплёты, тускло поблёскивающие золотым тиснением. Корешки без названий. Конрад знал, что это не книги. Это досье. Отчёты. Тайны, которым никогда не увидят света.

За окном, внизу, виднелся внутренний двор. Там, в кадках, росли лимонные и апельсиновые деревья. Монахи в коричневых рясах, согнувшись, подрезали ветки. Их движения были медленными, ритуальными. Иногда доносился скрип садовых ножниц — единственный звук, который проникал в кабинет извне.

Конрад перевёл взгляд на Торквато.

— Монсеньор, — сказал он. Кивнул вместо поклона.

— Сын мой, — голос Торквато был тихим, почти шёпотом. Но в этой тишине он звучал отчётливо, как удар колокола. — Проходи. Ты вовремя. Я как раз заканчивал с утренней почтой.

Конрад подошёл к столу. Остановился напротив. Достал из-за пазухи стопку бланков и положил перед Торквато.

Бумага была плотная, с тиснением — герб Канцелярии и три серебряных креста по краям. Такие бланки выдавали только milites electi, избранным воинам, прошедшим семь кампаний и имеющим право на полную пенсию. Конрад собирал эти бумаги двадцать лет. Выбивал их. Ждал.

Сейчас они лежали на полированном дереве, и Конрад видел, какими грязными выглядят его пальцы на фоне этой стерильной белизны. Кожа в трещинах, под ногтями — чёрная кайма, которую не отмыть никаким мылом. Мозоли на ладонях, шрамы на костяшках.

— Двадцать лет, — сказал он. Голос сиплый после бессонной ночи и трёх дней в седле. — И семь кампаний. По табели мне положен земельный надел. Или деньгами.

Торквато даже не взглянул на бумаги.

Он смотрел на Конрада. Смотрел с терпеливой лаской врача, ожидающего, когда больной сам назовёт симптомы. Глаза его — тёмные, бездонные, как два чёрных стеклянных шарика — не выражали ничего. Ни интереса, ни скуки, ни участия. Только пустоту, в которой можно было утонуть.

— Восемь, — мягко поправил он. Голос — ровный, чуть с присвистом. Говорить громче шёпота этот человек, казалось, разучился в семинарии и с тех пор не видел повода. — Ты забываешь Лотарингию, сын мой. Неблагодарная вылазка, я понимаю, почему память вытеснила.

Конрад дёрнулся, будто от удара.

Лотарингия.

Он не забыл. Ни одного дня не забыл.

Там, в лесах, они попали в засаду. Половина отряда легла в первый час. Раненых было столько, что их не могли вынести. Тогда пришёл полевой капеллан с зелёной сумкой. Он вкалывал что-то в шею каждому, кто ещё мог держать оружие. Конрад видел, как у его сослуживцев закатывались глаза, как по подбородкам текла пена. Они вставали, шли в бой, убивали и умирали через час, потому что сыворотка выжигала их изнутри.

«Боевая благодать», — называли это в Канцелярии.

Там он впервые увидел, как работает чудо на своих же.

— Я не сын тебе, — сказал Конрад жёстче, чем следовало.

Торквато не обиделся. Он только слегка наклонил голову, как учитель, который терпеливо ждёт, когда ученик успокоится.

— О, прости. Привычка.

Пауза.

В тишине снова стал слышен скрип садовых ножниц. Конрад посмотрел в окно. Монах в коричневой рясе сосредоточенно отрезал ветку лимона. Солнце только начало освещать верхушки деревьев, и на листьях блестела утренняя роса.

Торквато протянул руку к тарелке с апельсином. Взял дольку, тонкими пальцами, с идеально подстриженными ногтями. Положил в рот. Зажмурился на мгновение, смакуя. Потом прожевал, проглотил, промокнул губы салфеткой.

Запах апельсина стал сильнее. Он смешался с запахом пота и гари, который принёс на себе Конрад, и от этого контраста — стерильной сладости и въевшейся в кожу смерти — стало тошно.

Торквато снова сложил пальцы домиком. Посмотрел на Конрада.

— Ты же не веришь в пенсию, сын мой, — сказал он. — Miles electus не верит в пенсию. Он верит, что его смерть будет стоить дороже.

Конрад молчал.

Он чувствовал, как внутри холодеет. Это было не предчувствие беды — предчувствия были у него всегда, и они редко обманывали. Это было что-то другое. Знание, что сейчас произойдёт что-то, после чего всё изменится.

Торквато смотрел на него. И улыбался. Той же тихой, ласковой улыбкой.

— Ты веришь, что твоя дочь всё ещё где-то есть.

Конрад перестал дышать.

Совсем.

На несколько секунд мир исчез. Не стало запаха апельсинов, не стало скрипа ножниц, не стало приглушённого света зелёной лампы. Остались только эти слова, повисшие в воздухе, тяжёлые, как ядра, как камни, которыми заваливают могилы.

Его рука дёрнулась к груди. Туда, где под рубахой, на кожаном шнурке, висел медальон. Потертое серебро, портрет, который он заказывал у бродячего художника за год до того, как всё случилось. Светлые волосы, коса через плечо, глаза, которые смотрели прямо в душу.

Он остановил движение в последний момент. Но Торквато заметил.

Торквато всегда всё замечал.

Двадцать лет службы. Восемь кампаний. Он видел смерть сотни раз, смотрел ей в лицо, чувствовал её запах, пробовал её на вкус. Он научился не бояться. Научился не надеяться. Научился быть пустым внутри, потому что только пустота спасает от боли.

Но сейчас пустота заполнилась чем-то. Чем-то, чему он не мог дать названия. Надеждой? Страхом? Безумием?

Торквато протянул руку, взял со стола стопку бланков, которые принёс Конрад, и аккуратно отодвинул их на край. Туда, где они больше не мешали. Туда, где им было самое место — в забвении.

Потом он пододвинул к Конраду другой лист.

Бумага была такая же плотная, но текста на ней было больше. Витиеватый почерк писца, печать Канцелярии в углу. Контракт. Стандартный документ о найме для поиска украденной реликвии. Никаких особых дат, никаких клейм. Только герб Канцелярии и сухие формулировки: «обязуется найти», «вознаграждение по факту», «все права сохраняются».

Конрад смотрел на лист, но не видел букв. Слова Торквато о дочери всё ещё эхом отдавались в голове, перекрывая всё остальное.

— Пустяк, — сказал Торквато. — Дело пары недель. Найти пропажу. Ты же не откажешь старым знакомым?

— Что это? — голос Конрада сел окончательно. Пришлось прокашляться.

— Работа, — Торквато улыбнулся своей тихой улыбкой. — А после работы мы поговорим о твоей дочери. Обещаю.

Конрад взял лист.

Его пальцы — грубые, в мозолях, в застарелых шрамах от меча и верёвок — сжали тонкую бумагу. Он чувствовал её текстуру, чувствовал тиснение печати, чувствовал тепло, которое исходило от неё — или это у него самого горели ладони?

Пальцы не дрожали.

Он давно разучился дрожать.

Но внутри, там, где обычно была только усталость и пустота, сейчас что-то происходило. Что-то, чему он не мог дать названия. Надежда? Страх? Безумие?

— Где она? — спросил Конрад.

Торквато уже смотрел в окно, на садовников. Монах с ножницами перешёл к другому дереву, и скрип металла снова вплёлся в тишину.

— Мы поговорим об этом потом, — сказал он, не оборачиваясь. — Когда ты закончишь работу. А пока... наслаждайся Римом, сын мой. Погода сегодня чудесная.

Конрад стоял ещё секунду.

Смотрел на макушку склонённой головы Торквато, на его гладкие, чёрные, как смоль, волосы, на безупречный воротник сутаны.

Потом развернулся и пошёл к двери.

Шаги его гулко отдавались в тишине кабинета. Ковёр, который должен был гасить звуки, почему-то не справлялся. Каждый шаг был как удар.

У двери он остановился. Не оборачиваясь, сказал:

— Я не сын тебе, Торквато. Запомни это.

Тишина.

Потом — шёпот, всё тот же ласковый, вязкий:

— Как скажешь. Как скажешь, Конрад.

Дверь закрылась.

Конрад пошёл по длинному коридору. Мимо картин с кровью, мимо ковров, в которых увязали ноги, мимо теней в сутанах, которые шарахались от него, как от прокажённого.

Он не видел ничего.

Перед глазами стояло лицо дочери. То, последнее, когда он уходил в поход десять лет назад. Она махала ему рукой, прижимая к груди пёстрого котёнка.

А в ушах звучал голос Торквато: «Ты веришь, что твоя дочь всё ещё где-то есть».

Он верил. Верил все эти десять лет, хотя и запрещал себе верить. Верил, что она не умерла той дурацкой лихорадкой, что её не зарыли за оградой без креста. Верил, что где-то есть ответ.

Теперь у него была работа. И обещание.

Он не знал, куда приведёт его этот контракт.

Потому что больше идти было некуда.

В кабинете Торквато остался один.

Он сидел неподвижно, глядя на дверь, за которой скрылся Конрад. Потом перевёл взгляд на тарелку с апельсином. Взял ещё одну дольку. Положил в рот. Зажмурился.

За окном скрипели ножницы.

Он дожевал, промокнул губы. Посмотрел на бланки увольнения, которые Конрад оставил на краю стола. Взял их в руки. Бумага была плотная, с тиснением, с гербом. Конрад собирал их двадцать лет.

Торквато согнул стопку пополам.

Потом ещё раз.

И ещё.

Бумага превратилась в плотный квадратик, в котором уже нельзя было прочитать ни одного слова.

Торквато, не глядя, бросил его в мраморную корзину для бумаг, стоящую у стола.

Квадратик описал дугу и упал точно в центр корзины. Мягко, без звука.

Торквато улыбнулся.

За окном снова скрипнули ножницы.

***

Рис.2 Пепел не плачет

ГЛАВА 3. MCM

Кровь сворачивается быстрее, если плеснуть в нее абсент. Конрад проверил это час назад, когда парень за соседним столом неудачно пошутил про ветеранов без земли. Теперь шутник лежал в углу, прижимая тряпку к рассеченной брови, и даже дышать боялся в сторону Конрада. А Конрад сидел, сжимая в пальцах стакан с мутной зеленой жидкостью, и смотрел, как в мутной глубине плавают обрывки мыслей, которые не желали тонуть.

Абсент. Полынь. Напиток забвения, который не приносил забвения уже много лет. Только тяжесть в желудке и горькое послевкусие, оседающее на языке привкусом войны.

Таверна называлась «Благословенный путь». Паломники, идущие к гробу Петра, останавливались здесь, чтобы набраться дешевого вина и дорогих вшей. Дороже здесь ничего не было. Пахло потом, сырой соломой и чем-то сладковатым — то ли крысы дохли под половицами, то ли хозяин экономил на ладане, заменяя его гнилой соломой. Абсент в мутном стакане отливал болотной мутью. Конрад смотрел в него уже полчаса, но дно не приближалось.

Он сидел в углу, спиной к стене, откуда был виден весь зал и вход. Привычка, выработанная годами: всегда контролировать пространство. Плащ расстегнут, броня под ним давит на плечи, но снимать её он не привык даже в тавернах. Небрит, глаза красные от недосыпа — трое суток в седле, потом разговор с Торквато, потом сюда, чтобы забыться. Не забылось.

Мысли возвращались к кабинету, к запаху апельсинов. И глухая, ноющая боль в груди, там, где под рубахой висел медальон.

Конрад перевел взгляд на зал. Таверна жила своей обычной вечерней жизнью. У низкого закопченного потолка чадили масляные лампы, их желтый свет едва разгонял темноту, оставляя углы в густой тени. Балки черные от сажи, на них висели связки лука и сушеных трав, больше для вида, чем для пользы, потому что травы давно высохли в труху и осыпались на головы посетителей мелкой пылью.

Стены, грубо оштукатуренные, в пятнах плесени и застарелых пятнах чего-то, что лучше было не рассматривать. В некоторых местах штукатурка обвалилась, обнажая дикий камень, из которого сочилась влага. Пол земляной, утрамбованный до состояния камня, но в низинах стояли лужи пролитого вина, смешанного с грязью. Солома, которой его засыпали, давно сгнила и превратилась в вонючую подстилку, хлюпающую под ногами.

У очага грелась тощая бродячая собака с выпирающими ребрами. Она жмурилась от тепла, иногда зевала, показывая желтые клыки, и снова проваливалась в дремоту. Единственное существо в таверне, которому никто не мешал.

За стойкой хозяин, толстый, потный, с маслеными глазками, протирал глиняные кружки грязной тряпкой и поглядывал на зал, высматривая тех, кто забыл заплатить. У него была цепкая память на должников и редкая слепота на тех, кто воровал из чужих кошельков.

За соседними столами сидели паломники в серых плащах с нашитыми крестами — усталые, грязные, с глазами, в которых застыла надежда, уже подпорченная разочарованием. Они пришли за чудом, а пока получали только вшей и жидкую похлебку. Нищие, промышляющие подаянием у церквей, занимали самые темные углы, пересчитывая дневную выручку. Проститутки шныряли между столами, цепляясь к подвыпившим. Воры-карманники — их было видно по цепким взглядам и рукам, которые никогда не лежали спокойно, — примеривались к чужим кошелькам.

Конрад видел всё это краем глаза, не фокусируясь. Он смотрел в стакан и ждал. Чего, он и сам не знал. Может быть, вестей. Может быть, просто утра, чтобы можно было начать действовать.

Человек подсел бесшумно.

Конрад заметил его краем глаза, когда тот уже опускался на скамью напротив. Тень, а не человек. Только легкое движение воздуха, только скрип старого дерева под тощим задом.

Конрад не поднял головы. Смотрел в стакан.

— Я не подаю, — сказал он. Голос ровный, без угрозы. Просто констатация факта.

Пауза. Человек кашлянул в кулак. Кашель был сухой, надсадный, из самой глубины легких, какие бывают у тех, кто спит на сырой земле и ест объедки.

— А я не прошу, — ответил тот.

Голос шелестящий, как сухие листья, как старый пергамент, который вот-вот рассыплется.

Конрад поднял глаза.

Напротив сидел человек, которого сама смерть забыла забрать. Лет шестьдесят, но выглядел на все восемьдесят. Кожа серая, как старый пергамент, обтягивала череп, скулы выпирали, глаза провалились в глубокие глазницы.

Но самое страшное было там, где должен быть нос.

Там зияли два овальных отверстия, прикрытых грязной, засаленной повязкой. Края отверстий стянуты багровыми рубцами, кожа вокруг воспалена, мокнет. Это был не сифилис — это была работа палача. Нос отрезали. Не чисто, не хирургически, а тупым ножом, долго, мучительно, чтобы запомнил на всю оставшуюся жизнь.

Пальцы человека дрожали. Тремор был непрерывный, мелкий, он передавался от кистей к локтям, от локтей к плечам, и казалось, что сейчас этот человек просто рассыплется от этой дрожи, как старая кукла.

Одет он был в куртку из плохо выделанной кожи, слишком легкую для ноября. Под курткой угадывалась когда-то бывшая сутана — черная, истертая, с облезлыми пуговицами. Из-под куртки торчал грязный воротник, такой же засаленный, как и повязка на лице.

Человек поймал взгляд Конрада и сразу отвел глаза в сторону. Уставился в стол, в стакан, куда-то в пустоту.

Конрад узнал его. Не лицо — лица он не помнил. Понял, что за человек: бывший церковник, спившийся, изгнанный, живущий подаянием. Таких много в Риме. Церковь умела выплевывать тех, кто становился ей неудобен.

— Ты должен быть мертв, — сказал Конрад.

Человек криво усмехнулся беззубым ртом. Улыбка вышла жуткой. Губы разъехались, обнажив черные провалы, а над ними, там, где должен быть нос, повязка противно зашевелилась.

— Должен, — прошелестел он. — Но Господь любит неудачников. Иначе откуда бы взялось столько святых?

Он снова кашлянул в кулак. Пальцы его при этом заплясали с новой силой.

Конрад молчал. Ждал.

Человек оглянулся по сторонам, проверяя, не слушает ли кто. Потом подался вперед, почти лег грудью на стол, и зашептал:

— Работа. Ты ведь еще работаешь, фон Эшбах? Мечом, кулаками, своим упрямым характером?

Конрад не любил, когда незнакомые люди называли его по имени. Он ничего не ответил, только посмотрел на собеседника тяжелым взглядом.

Человек дернулся, но не отодвинулся. Слишком нужны были деньги, чтобы бояться.

— Работаю, когда платят, — наконец сказал Конрад.

— Заплатят.

Человек полез за пазуху. Дрожащие пальцы долго шарили под курткой, наконец нашарили и вытащили сложенный лист бумаги. Положили на стол, придерживая, чтобы не улетел, хотя в таверне не было ветра.

Конрад увидел сургучную печать. Сломанную. Но герб узнал сразу: факел, оплетенный тернием. Канцелярия Чудес.

— Кость Петра, — выдохнул человек. — Украли три дня назад. Пальцевая фаланга, левая рука, высшая категория.

Конрад даже не взглянул на бумагу, у него уже лежала такая же за пазухой. Он смотрел на собеседника.

— Торквато? — он усмехнулся. — И ты на него работаешь? После того, что он с тобой сделал?

Человек дернулся, будто от пощечины. Пальцы его заплясали быстрее, застучали по столу. Дробь, которую заглушал общий гул.

— Я не работаю на него, — зашептал он, и в голосе появились слезливые нотки. — Мне заплатили, чтобы я передал тебе это. Три медяка. Сказали: найдешь Конрада фон Эшбаха, скажешь, что дело пахнет серебром, и получишь еще пять. А если не найдешь, прирежут в той же подворотне.

Он помолчал, сглотнул.

— У меня выбора не было, Конрад. Я живу в канаве, сплю с крысами, ем объедки. А они знают, где меня найти.

Конрад отодвинул лист. Поднялся. Скамья скрипнула, и звук этот прозвучал в таверне громче, чем следовало. Несколько человек обернулись, но, увидев, кто встает, отвернулись обратно.

— Я не ищу воров, — сказал Конрад.

— Это не воры, — человек вцепился в его рукав. Пальцы, несмотря на дрожь, впились мертвой хваткой. — Это системная работа. У них списки, допуски. Они знают, где лежит каждая кость и когда сменится стража.

Конрад стряхнул его руку.

— Тем более.

Он сделал шаг к выходу.

И тогда человек произнес слово, которое остановило его, будто удар копья между лопаток.

— Монета. Тот, кто забрал кость, оставил монету.

Конрад замер. Не обернулся.

— Что?

Человек заговорил быстро, захлебываясь словами, боясь, что Конрад уйдет, не дослушав.

— Тот, кто нанял меня, велел показать ее тебе. Сказал: если увидит монету, согласится.

Звякнул металл о дерево.

Конрад обернулся.

На столе, в луже пролитого вина, лежал серебряный ауреус. Старая чеканка, еще времен Григория, когда монеты были тяжелыми и полновесными. На аверсе — башня, срезанная наискось, какие чеканили только для ограниченного обращения. На реверсе — дата: XIV. IX. А под ней, мелкими, но четкими буквами: MCM.

Конрад смотрел на монету, и мир перестал существовать.

Исчезла таверна с ее вонью и гомоном. Исчез шум, исчезли люди, исчез даже свет масляных ламп. Осталась только монета, поблескивающая в луже кислого вина.

И дата.

Четырнадцатое сентября.

Он снова был в приюте Святой Клары. Десять лет назад.

Солнечный день, редкий для сентября. Конрад держал на руках дочь, восьмилетнюю, с русой косой через плечо. Она смеялась, показывала ему котенка — пестрого, трехцветного, подобранного где-то на задворках. «Папа, смотри, это Пеппо!» Котенок пищал и вырывался, но она прижимала его к груди, и в глазах у нее было столько счастья, что у Конрада сжималось сердце.

Завтра он уходил в поход. На месяц. На два. Она оставалась здесь, в безопасности, как ему обещали сестры. В приюте Святой Клары оставляли детей солдат, уходящих на войну. Здесь их кормили, одевали, молились за них. Здесь им ничего не угрожало.

Он поцеловал ее в макушку. Пахло от нее чистой рубашкой, молоком и тем особенным детским запахом, который нельзя спутать ни с чем.

«Я вернусь скоро», — сказал он.

«Я знаю, папа».

Она помахала ему рукой, стоя на крыльце. Котенок вырывался, она прижимала его крепче.

Он ушел. Оглянулся в конце улицы. Она все еще стояла и махала.

Он не знал тогда, что видит ее в последний раз.

Четырнадцатое сентября.

Он никогда не думал, что этот день что-то значит. Просто день, когда он в последний раз видел ее живой.

А теперь эта дата была здесь. На серебре. Выбитая тусклым чеканом, но нестираемая.

И три буквы. MCM.

Конрад шагнул к столу. Сел. Движения были медленные, механические, будто он не сам управлял своим телом, а кто-то другой дергал за ниточки.

Он протянул руку, взял чужую бутылку — ту, что стояла перед шутником, полную еще почти доверху. Налил абсент в свой стакан. Поднес к губам. Выпил залпом, не чувствуя вкуса. Только горечь. Только полынь, оседающая на языке.

— Говори, — сказал он. Голос сел, стал чужим, хриплым. — Всё, что знаешь. Что это за монета?

Бартоломео смотрел на него с ужасом и надеждой одновременно. Потом заговорил. Слова вырывались из него сбивчиво, захлебывающиеся, будто он боялся, что Конрад перебьет, встанет и уйдет, и тогда все кончится, так и не начавшись. Он замолкал каждые несколько фраз, чтобы перевести дыхание, и тогда пальцы его начинали плясать по столу с утроенной силой, выдавая напряжение, которое не могли скрыть никакие паузы.

— Такие монеты чеканят только в Санктум Санкторум, — шелестел он, косясь по сторонам, проверяя, не слушает ли кто. — Там есть особая мастерская. Подземная. Туда нет входа никому, кроме высших чинов Канцелярии. Я видел описи... в архиве... эти монеты прикрепляли к делам, к самым страшным делам, которые шли прямиком в лаборатории.

Он закашлялся, прикрывая рот трясущимся кулаком, и Конрад ждал, не сводя глаз с монеты.

— MCM, — выдохнул Бартоломео, справившись с кашлем. — Это клеймо. Лаборатория называется «Materia Coelestis Morte». Небесная Материя Через Смерть. Они там делают реликвии из людей.

— Что знаешь про кость? — голос Конрада прозвучал тихо, но Бартоломео захлебнулся на полуслове, будто его схватили за горло.

Бартоломео заморгал, часто и испуганно. Пальцы заметались по столу, выстукивая паническую дробь.

— Да-да, прости, — зашептал он. — Кость Петра... фаланга... её украли из базилики Святого Иоанна в Латеране. Три дня назад. Ночью. Стража ничего не видела, замки целы, как будто свои пришли. Вор... или курьер... оставил в тайнике эту монету.

Конрад слушал, не сводя глаз с монеты. Кость Петра. Фаланга пальца человека, который, по легенде, держал ключи от рая. Теперь эти ключи у кого-то другого.

Конрад сидел неподвижно. Его лицо ничего не выражало — ни удивления, ни гнева, ни боли. Только глаза, серые, холодные, были прикованы к монете, лежащей в луже вина. Серебро тускло поблескивало в свете масляной лампы, и дата на нем казалась выжженной.

Вокруг шумела таверна. Где-то за соседним столом пьяно затянули песню, ее оборвал грубый окрик. Звенели кружки, кто-то кашлял, кто-то ругался, кто-то икал. Из угла доносилось ленивое позевывание собаки, греющейся у очага. Сверху, с чердака, скрипела кровать — размеренно, ритмично, под аккомпанемент приглушенных голосов. Пахло дешевым вином, кислым потом и гнилой соломой. Привычный запах этого места, который уже не замечали ни посетители, ни хозяин.

Бартоломео замолчал, выдохшись. Он смотрел на Конрада с надеждой и страхом, ожидая реакции, ожидая приговора.

Конрад продолжал смотреть на монету. Тишина за их столом была плотной, как стена, отделяющей их от всего этого шума, от всего этого мира, который вдруг перестал существовать. Была только монета. И дата на ней. И три буквы, которые теперь значили все.

Конрад протянул руку и взял монету.

Она была холодной. Тяжелой. Он положил ее в карман, туда, где лежал медальон. Серебро к серебру. Металл к металлу.

— Ты будешь моим проводником, — сказал он.

Бартоломео смотрел на него с ужасом.

— Я не могу. Они убьют меня.

— Тебя всё равно убьют. Рано или поздно. — Конрад поднялся. — А так у тебя будет шанс умереть не в канаве.

Он бросил на стол монету за выпитое. Посмотрел на Бартоломео сверху вниз.

— Жду снаружи. Пять минут.

И пошел к выходу, не оглядываясь.

Ступени скрипели под его сапогами.

Бартоломео остался сидеть. Его пальцы плясали на столе, выстукивая дробь, которую никто не слышал. Потом он встал. Хромая, пошел к выходу.

Собака у очага открыла один глаз, посмотрела на уходящих и снова закрыла.

Снаружи моросил дождь. Холодный, римский, ноябрьский. Вода стекала с крыш, журчала в сточных канавах, разгоняла вонючую жижу по узким улочкам.

Конрад стоял под навесом, прислонившись плечом к стене. В кармане, рядом с медальоном, лежала монета. Она грела бок, хотя серебро не может быть теплым. Просто он грел ее своим телом.

Он смотрел на темное небо, на крыши домов, за которыми где-то там, в центре Рима, прятался Санктум Санкторум. Где-то там, может быть, была его дочь. Или то, что от нее осталось.

Дверь за спиной скрипнула.

Бартоломео вышел, кутаясь в свою тощую куртку. Дрожал. Но шел.

Конрад молча развернулся и пошел в ночь.

Бартоломео поплелся следом.

Дождь усилился.

***

Рис.3 Пепел не плачет

ГЛАВА 4. ЭХО

Дождь хлестал по лицу, заливал глаза, стекал за воротник холодными, противными ручьями. Конрад давно перестал его замечать — за двадцать лет службы он промокал до ниток столько раз, что кожа перестала чувствовать разницу между сухой одеждой и мокрой. Но сейчас, шагая за сгорбленным Бартоломео по узким, кривым улочкам Рима, он ловил себя на мысли, что ноябрь здесь холоднее, чем в Богемии. Там холод был сухим, злым, честным. Здесь он сочился из камней, поднимался из сточных канав, проникал в кости вместе с сыростью.

Бартоломео шёл впереди, спотыкаясь на каждом шагу, цепляясь за стены, чтобы не упасть. Его тощая куртка давно промокла насквозь и висела на нём мокрой тряпкой. Дрожь сотрясала его тело так сильно, что казалось, ещё немного — и он рассыплется на части, как старая, пересохшая кукла.

— Далеко ещё? — спросил Конрад.

— Близко, — прохрипел Бартоломео, не оборачиваясь. — За тем поворотом. Старая капелла. Там никто не ходит... боятся призраков.

— Призраков?

— Глупые люди. — Бартоломео издал звук, похожий на смешок, сразу перешедший в кашель. — Настоящих призраков бояться надо, когда они в рясах и с кадилами. А эти... эти просто камни.

Конрад промолчал. Он видел достаточно настоящих призраков — тех, что живут в памяти и приходят по ночам. Каменные призраки его не пугали.

— Кого мы ищем? — спросил он после паузы.

Бартоломео замялся. Плечи его дёрнулись — то ли от холода, то ли от нерешительности.

— Есть один человек, — сказал он наконец. — Она... кое-что знает. Вернее, умеет. Я подумал, для дела пригодится.

— Она?

— Ты не пожалеешь, Конрад. Она видит то, чего другие не видят. Я сам не верил.

Конрад остановился. Рванул Бартоломео за плечо, разворачивая к себе.

— Что значит «видит»?

Бартоломео сжался под его взглядом, но глаз не отвёл. Только пальцы его заплясали быстрее.

— Она сможет прочитать монету… Если захочет говорить. Она не со всеми говорит.

Конрад смотрел на него несколько секунд. Потом отпустил.

— Веди.

Улочка вывела их на пустырь. Когда-то здесь, видимо, был квартал, но теперь от него остались только груды битого камня да остовы стен, торчащие из земли, как гнилые зубы. В центре пустыря темнела коробка небольшой церкви. Фасад облупился, окна заколочены гнилыми досками, главный вход завален камнями так, что не пролезть и крысе.

— Туда, — Бартоломео кивнул в сторону боковой двери, которая чудом держалась на одной петле и хлопала на ветру, издавая тоскливый скрип.

Конрад подошёл первым. Толкнул дверь плечом, она поддалась с неожиданной лёгкостью, едва не сорвавшись с последней петли. Внутри пахло плесенью, сырой землёй и крысиным помётом. Привычный букет римских развалин. Своды были низкими, давящими, кое-где на стенах угадывались остатки фресок — лики святых, почти полностью стёртые временем и сыростью, смотрели пустыми глазницами.

Бартоломео прошаркал внутрь, на ощупь двинулся к углу, где на каменном выступе виднелся огарок свечи и огниво. Пальцы дрожали так сильно, что он никак не мог высечь искру. Кремень всё время соскальзывал, кресало стучало по камню впустую.

Конрад молча подошёл, забрал у него огниво. Одно точное движение, и сноп искр упал на трут. Ещё одно и фитиль свечи зажёгся ровным, жёлтым пламенем.

Свет пополз по стенам, выхватывая из темноты груду битого камня в углу, ржавое распятие над тем, что когда-то было алтарём, и чью-то фигуру в дальнем конце помещения.

Рука Конрада мгновенно легла на рукоять меча. Фигура не двигалась. Просто стояла, прислонившись к стене, и смотрела.

— Анна, — позвал Бартоломео, сипло, с облегчением. — Это я. Я привёл того, о ком говорил.

Фигура отделилась от стены и шагнула в круг света.

Конрад увидел женщину. Лет двадцать пять – двадцать семь, но выглядела она старше. Худая до звона — ключицы выпирали под грубой шерстяной рясой так остро, что, казалось, ими можно порезаться. Волосы острижены неровно, коротко, мышиными хвостиками — явно своими руками, в спешке и темноте. Лицо бледное, с синевой под глазами, но в нём было что-то, от чего хотелось смотреть дольше. Глубина. Как в старом колодце, где не видно дна.

Ряса на ней была много раз латана, подпоясана простой верёвкой. На ногах обмотки и стоптанные башмаки, из которых торчали пальцы. В руках она сжимала небольшой узелок, перетянутый бечёвкой.

Она кивнула Бартоломео и перевела взгляд на Конрада. Взгляд был цепкий, изучающий. Так смотрят на опасного зверя, оценивая, прыгнет или пройдёт мимо.

Конрад не убрал руку с меча.

— Это Конрад фон Эшбах, — торопливо заговорил Бартоломео, заходясь кашлем. — Miles electus. Он ищет свою дочь.

— Или то, что от неё осталось, — резко оборвал Конрад.

Он вытащил из-за пазухи серебряный ауреус, протянул на ладони, чтобы свет свечи упал на него. Дата. Три буквы. Клеймо.

— Сможешь прочитать?

Анна смотрела на монету, но не прикасалась. Глаза её сузились, лицо стало отрешённым, будто она прислушивалась к чему-то, чего Конрад не слышал. Потом покачала головой.

— Здесь много эха, — сказала она. Голос у неё оказался низким, с хрипотцой от долгого молчания. — Но оно старое, затёртое. Много смертей прошло через это серебро. Я не могу разобрать. Нужно быть ближе к месту, где это сделали.

Конрад спрятал монету. Сел на камень, положив меч поперёк колен. Жест был спокойным, но рука оставалась на рукояти.

— Барт сказал, ты видишь. Что именно? Как это работает?

Анна помолчала. Потом шагнула ближе, села на другой камень, напротив. Жестом попросила у Бартоломео огниво — тот протянул, пальцы всё ещё плясали. Анна ловко высекла искру, зажгла ещё один огарок, поставила между собой и Конрадом.

— Я вижу… — сказала она, глядя в огонь. — Я вижу отпечатки. Эхо. Когда человек умирает, что-то остаётся. На вещах, к которым он прикасался. На камнях, где лежало его тело. На костях. Это как след ноги в грязи. Можно прочитать, каким он был в последний миг.

— Откуда это взялось?

— Из монастыря. Санта-Мария-делла-Виттория. Я была послушницей, училась на сестру милосердия.

Конрад всмотрелся в её руки. Тонкие, в цыпках, с въевшейся землёй под ногтями. На правом запястье — бледный, ровный шрам. Такие оставляют себе те, кто работает с ампулами каждый день.

— Ты была целительницей.

— Да.

— Почему ушла?

Анна провела ладонью по голове, коснулась остриженных прядей. Жест вышел усталым, почти механическим.

— Благодать кончилась. Раньше нам выдавали ампулы раз в месяц. Потом раз в полгода. Потом сказали — молитесь. Господь не оставит.

— И что?

— Господь оставил. — Она подняла глаза. В них не было боли. Только усталость. — Я перестала лечить. Нечем было. И тогда пришло это. Сначала я думала, что схожу с ума. Видела то, чего не должно быть. Потом поняла — это дар. Или проклятие. Настоятельница испугалась, выгнала меня. Чтобы не привлекать внимание инквизиции.

— Дар без разрешения — ересь, — жёстко сказал Конрад. — Если инквизиция узнает, тебя сожгут. И нас заодно.

— Я уже приговорена. — Анна говорила спокойно, будто обсуждала погоду. — Разница только в дате.

Бартоломео, до сих пор молча трясшийся в углу, подал голос:

— Она спасла мне жизнь, Конрад. Три дня назад. Я лежал в канаве, думал — всё, конец. Она нашла меня, оттащила сюда, отпоила какой-то дрянью. — Он криво усмехнулся. — Сказала, что по моим рукам видно — я ещё не готов умирать. Кости целы, кровь ещё течёт. Я ей поверил. Потому что больше верить некому.

Конрад перевёл взгляд на Анну. Та пожала плечами:

— Я не целительница больше. Но отличить умирающего от просто пьяного ещё могу. У него был шанс. Я просто дала ему этот шанс дожить до утра.

Конрад молчал, обдумывая. Потом резким движением расстегнул ворот рубахи, достал медальон. Протянул Анне.

— Если не врёшь — прочитай, что здесь.

Анна взяла медальон. Осторожно, будто он мог рассыпаться. Положила на ладонь, закрыла глаза.

Конрад смотрел, как меняется её лицо. Исчезла усталость, исчезла настороженность. Осталась только отрешённость человека, который слушает музыку, доступную лишь ему одному. Пальцы её гладили потёртое серебро, водили по едва различимому портрету.

— Девочка, — сказала она тихо. — Лет восемь. Светлые волосы, заплетены в косу через плечо.

Конрад замер.

— Она смеётся. Держит котёнка... пёстрого, трёхцветного. Она его любит. — Анна помолчала, будто прислушиваясь к чему-то. — Зовут... Пеппо.

У Конрада остановилось дыхание.

Пеппо. Трёхцветный котёнок, которого Маргарита подобрала за неделю до его ухода. Грязный, тощий, с облезлым хвостом. Она таскала его везде, кормила с руки, разговаривала с ним. Конрад никогда никому не рассказывал об этом. Ни одной живой душе. На портрете в медальоне котёнка не было. Только лицо дочери.

— Там было что-нибудь ещё? — спросил Конрад. Голос его звучал глухо, будто издалека. — Кроме котёнка. Ты видела, что с ней случилось?

Анна помолчала, снова прикрыла глаза. Пальцы её сжали медальон крепче.

— Боль, — сказала она наконец. — Много боли. И страх. И кто-то чужой рядом. Очень близко. — Она открыла глаза и посмотрела прямо на Конрада. —Конрад, её убили. Это точно не болезнь. Есть разница.

Конрад забрал медальон.

Руки не дрожали — он давно разучился дрожать. Но внутри, там, где обычно была только пустота, сейчас всё переворачивалось, сжималось, кричало.

Убили.

Не лихорадка. Не болезнь. Не Господь прибрал. Убили.

Он опустился на камень, и перед глазами встало другое.

Десять лет назад.

Он вернулся с войны через год. Дольше, чем обещал. Но она должна была ждать, он знал. Она всегда ждала.

Приют Святой Клары встретил его заколоченными окнами и пустым двором, заросшим бурьяном. Дверь была заперта, на стук никто не отвечал.

Он искал тех, кто мог знать. Неделю ходил по церквям, по ночлежкам, расспрашивал нищих, торговок, стражников. Наконец нашёл одну. Старую послушницу, доживающую век при церкви Санта-Мария-ин-Козмедин. Она долго не хотела говорить, отводила глаза, крестилась. Потом, когда Конрад прижал её к стене, выпалила:

«Умерла. Лихорадка. Мы похоронили... за оградой. Там, где всех таких».

За оградой. Значит, не на освящённой земле. Без креста. Без имени. Просто яма, куда сбрасывали тех, кто не достоин христианского погребения — некрещёных младенцев, самоубийц, бродяг. И детей из приюта, за которых никто не платил.

Кладбище было маленькое, запущенное, заросшее чертополохом. Старая, каменная ограда кое-где обвалилась. За ней ровное поле, поросшее бурьяном. Ни холмиков, ни крестов, ни даже ям. Земля осела, сравнялась, травой заросла.

Он перекопал весь этот участок за оградой. Находил детские кости. Маленькие, хрупкие кости. Много костей. Целый слой, в пол-локтя глубиной. Яма была общая, туда сбрасывали всех подряд, без разбора, без имён.

Он перебирал их руками, пытаясь найти ту, единственную. Но как опознать свою дочь в груде чужих останков? Та, с черепом, проломленным чем-то тяжёлым? Или та, у которой не хватало пальцев на руке? Или эти, мелкие, рассыпающиеся в труху от одного прикосновения?

Сестры, когда он нашёл ещё одну, единственную уцелевшую, только разводили руками: «Мы не знаем. Их много было. Мы не записывали, кто где. Болела, умерла, похоронили — всех там же. Господь примет, ему не важно, где кости лежат».

Он тогда чуть не убил её. Рука сама схватилась за меч. Но что-то остановило. Может быть, понимание, что она действительно не знает. Или что убийство не вернёт дочь.

Он ушёл. И десять лет запрещал себе думать о том, что те кости, которые он перебирал руками, могли быть её. Потому что, если думать об этом, — сойдёшь с ума.

Конрад вынырнул из воспоминания.

Анна сидела напротив и смотрела на него. В глазах её не было жалости, только понимание. Жалость она, видимо, давно разучилась чувствовать.

— Там, за оградой, — начал Конрад. Голос сел, пришлось прокашляться. — Я перекопал всю землю. Нашёл много костей. Детских. Но её... я не смог узнать. Ни одну.

Анна кивнула.

— Потому что её там не было.

Конрад посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом.

— Откуда ты знаешь?

— Я же сказала. — Анна говорила ровно, будто объясняла прописные истины. — Её убили. Её забрали люди.

Конрад сжал медальон в кулаке так, что серебро впилось в ладонь.

— Для чего?

Анна покачала головой.

— Этого я не вижу. Это за пределами эха.

Бартоломео, до сих пор молча трясшийся в углу, подал голос:

— Возможно, это связано с лабораторией «Materia Coelestis Morte». Там…

— Хватит, — оборвал Конрад. Чтобы остановить поток слов, от которого внутри всё холодело.

Он спрятал медальон под рубаху. Тот лёг на грудь привычным теплом.

Он перевёл взгляд на Анну. Та сидела неподвижно, глядя на огонь свечи.

— Ты пойдёшь с нами? — спросил Конрад.

Анна подняла глаза.

— Да.

— Будешь делать, что скажу. Если я скажу бежать — бежишь. Если скажу прятаться — прячешься. Еду и ночлег получишь. Долю — когда закончим.

Анна кивнула.

— Я знаю правила.

— Откуда?

— Я два года живу в катакомбах. — Она усмехнулась одними уголками губ. — Там свои законы. Кто не слушается — умирает первым.

Бартоломео облегчённо вздохнул и тут же зашёлся кашлем.

— Ложись, — бросил ему Конрад. — Завтра будет долгий день.

Они расположились на ночлег. Бартоломео забился в самый дальний угол, натаскал туда сухой травы и тряпья, дрожал там и кашлял, но постепенно затих — то ли уснул, то ли просто вырубился от изнеможения.

Анна села у стены, закуталась в рясу, смотрела на огонёк свечи. Конрад устроился напротив, положив меч на колени. Молчал.

Свеча оплывала, воск стекал на камень, застывал белыми натёками. Дождь за стеной не стихал, барабанил по доскам, заколоченным в окна, журчал где-то в проломах крыши.

— Десять лет, — сказал Конрад тихо, почти себе. — Я думал, она умерла. А её убили. Ты сказала — убили. Откуда ты знаешь наверняка?

Продолжить чтение

Вход для пользователей

Меню
Популярные авторы
Читают сегодня
Впечатления о книгах
15.05.2026 10:49
согласна с предыдущими отзывами, очередная сказка для девочек. жаль потраченное время и деньги. очень разочарована.надеялась на лучшее
15.05.2026 10:20
Прочитала с удовольствием, хотя имела предубеждение поначалу- опять сюжет крутится вокруг абсолютно явной психиатрической болезни одной из герои...
15.05.2026 08:22
Очень много повторов одного и того же. Хотелось большего. Короче, ничего нового я не узнала.
15.05.2026 07:38
Очень ждем продолжения!! Прекрасная третья часть. Любимые герои и невероятные сюжеты. Роллингс прекрасен в каждой книге, и эта не исключение.
15.05.2026 07:16
Очень приятная история с чудесной атмосферой. Чем-то напомнила сказки Бажова. Прочитала одним махом, и хочется почитать что-то похожее. Хорошо, ч...
14.05.2026 11:48
Интересная история,жаль что такая короткая,но мне все равно понравилась ❤️.С самого начала хотелось прибить Марата за то что издевается над Евой,...