Вы читаете книгу «Непервая любовь. Исповедь горя и радости» онлайн
М. Ю. Лермонтов
- Но людям я не делал зла,
- И потому мои дела
- Немного пользы вам узнать.
- А душу можно ль рассказать?
Увидишь – сидит человек без лица,
читает, жуя бутерброд с ветчиной,
книгу, в которой нет ничего,
кроме конца.
Л. В. Лосев
Я, можно сказать, ходячая греческая трагедия. Иной раз даже подумываю, нет ли у меня в роду греков.
Эмиль Ажар
Он ответил: «Оно горькое-горькое,
Но мне нравится.
Потому что это моё сердце».
Стивен Крейн
Серия «Мысли о Родине»
© Симоньян М. С., текст, 2026
© Симоньян М. С., изображения, 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026
Предисловие
Эта исповедь публикуется в рамках древней традиции христианства, требовавшей, чтобы исповедь обязательно совершалась публично, при всём честном народе. И при нечестном – тоже.
Все описываемые события достоверны по состоянию на минувшие новогодние праздники.
Выражаю благодарность Курту Воннегуту за то, что попался мне под руку в поезде Адлер – Москва.
Алексеичу – за то, что заставил поверить, что я могу и должна писать.
Алисе – за то, что даёт мне такую возможность. Друзьям – за то, что помогают ей в этом.
Маме, Лауре. Лауре, Маме.
Женщинам Тиграна. Отдельно – Алёне. За то, что отдали его мне.
Тем считаным людям, кто предложил помощь, пока меня перемалывали чугунные мясорубки этого мутного мира. Эти великодушные ангелы не давали мне полномочий публиковать их имена, но я никогда не забуду каждого.
Спасибо, Отче, что расставил нас всех на пути друг у друга.
Глава 1
Поезд
В поезде Адлер – Москва я читаю последнюю книгу. Последнюю книгу Курта Воннегута «Времетрясение». Которую он писал, не зная, успеет ли дописать до конца. Успел. Успею ли я её дочитать – пока непонятно.
Собственно, и читаю-то я её только для того, чтобы не забывать английский. Пригодится ли мне ещё когда-либо английский, тоже пока непонятно.
На седьмой странице Воннегут жалуется, что ему больше не с кем обсуждать второстепенные американские пьесы. Как я его понимаю. Мне больше не с кем обсуждать даже первостепенные. Да и кому они вообще нужны.
Внезапно мне остро хочется познакомиться с Воннегутом. Но он, хоть и успел написать «Времетрясение», потом всё-таки умер, и от этого как-то спокойнее. Потому что сейчас декабрь, скоро Новый год, а в сентябре я узнала, что у меня рак, и в том же сентябре мой муж, пролежав девять месяцев в коме, ушёл знакомиться с Воннегутом. Я могу присоединиться к мужу и Воннегуту в любой момент. Это совершенно от меня не зависит. Как и всё в этом мутном мире.
Поэтому я должна успеть исповедаться. Это займёт около ста тысяч слов. А пока ведь написаны только четыре абзаца.
В поезде я еду одна. А позапрошлым летом мы целый месяц путешествовали всей семьёй, включая Лаурочку. Ей в тот момент было 85. На поезде мы прокатились из Москвы в Шанхай и обратно в Адлер. Чем поразили ОАО «РЖД».
Мы всегда ездим на поезде – у меня аэрофобия. Тигран считал, что у него тоже, – пока не столкнулся с моей.
Это правда.
Ледяные лучи равнодушного неба действуют на мои жилы, как ледяной дождь на уличные провода. Центральная часть электропровода называется проводящей жилой. В небе мои жилы перестают проводить что-либо, кроме ужаса.
Четверть века назад я летела передовым бортом (это тот, что сопровождает Начальника) из Киргизии в Москву. На таких бортах не кормят, распорядительницы полётами не показывают тонкими ручками, как надевать маску, не требуют пристегнуть ремни, не запрещают курить. Не объясняют, что делать в случае поломки самолёта.
Мы думали, что на этих бортах вообще никто не распоряжается полётами.
Был конец командировки, все пили. Если кто вдруг хотел в туалет, приходилось терпеть – задний проход самолёта был забит винтовками президентских снайперов.
В середине полёта мы узнали, что на борту всё-таки есть стюардессы. Как минимум одна. Она вышла в гортань самолёта, зевнула и сообщила:
– Наш самолёт терпит крушение. Мы сейчас постараемся совершить экстренную посадку в аэропорту города Актюбинска. Уткните головы в колени.
Нельзя сказать, что поднялась какая-то особенная паника. Так, посредственная, балла на четыре, если по той шкале, по которой в больницах пациентам предлагают оценить свою боль. Кто-то даже строчил срочное сообщение в агентство, чтобы успеть его отправить, когда при снижении появится связь, – в надежде, что она ещё не была оборвана навсегда, наша связь с теми, кто мог бы прочитать это сообщение.
Полтора часа, пока мы кружили, ухая к горящей смертельными огоньками взлётно-посадочной полосе и со скрежетом поднимаясь обратно в равнодушные небеса, я делала то единственное, что нужно делать в небесах. Особенно в случае поломки самолёта. Молилась. Что, кстати, никогда не входит в стандартный инструктаж перед вылетом. Даже на тех бортах, где есть стюардессы.
В итоге сели мы благополучно, как видите. Оказалось, что у нас не открывались закрылки и шасси. А я вспомнила, как за пару месяцев до того выходила в море на место крушения рейса, летевшего из Тель-Авива в Новосибирск. Его во время учений случайно сбила украинская ракета. На корабле были родственники погибших. Они бросали в море гвоздики – в том месте, откуда уже никогда не достанут тела их близких.
Я взяла интервью у семьи, которая должна была встречать из Тель-Авива свою дочь и полуторагодовалого внука. Он родился в Израиле, и бабушка с дедушкой его никогда не видели. Очень ждали. Напекли пирогов, намыли квартиру. Не дождались даже тел.
Не переживай, я встречал их тут. Внук вырос, все счастливы. Угощали меня пирогами.
Я говорила с пенсионером, который в том самолёте потерял жену. Думал, что опознал её, оказалось – нет, кольцо другое. Тел достали немного, да и те, что достали, опознать могли только по стоматологическим данным. Меня мучила бессильная жалость. Это вообще самая мучительная из доступных мне эмоций.
А вот страха у меня тогда не было совершенно. Даже на пол завалящих балла. Со мной-то ведь никогда ничего подобного не случится. Просто не случится – и всё.
А почему не случится-то? Почему именно со мной не должно ничего такого случиться?
Случилось же вот.
По десятибалльной больничной шкале я ощущаю свою боль на двести.
Я всегда боялась высоты – во всех смыслах этого слова. Включая карьерную лестницу. Высота пугала меня и в школе, и в музыкальной школе, и во Дворце пионеров. Все три дворца начинались с очень крутой, скользкой мраморной лестницы и заканчивались гипсовым Лениным. От страха я взмывала вверх, чтобы схватить Ленина за руку. Чтобы эта рука послужила мне прочным поручнем, парапетом, перилами. Но я не доставала до его руки.
Дома я спала на втором ярусе казарменной железной кровати. Там тоже не было парапета. К тому же на стене висела картина, изображавшая, как молодая мать карабкается по отвесной скале над пропастью к младенцу, которого утащил орёл, приняв за своего птенчика.
Мне представлялось, что я и есть этот птенчик и у матери не получится дотянуться и вырвать меня из пустой высоты.
Ты и есть мой птенчик.
Как же ты оставил птенчика одного в этом холодном гнезде над пропастью, мой орёл?
Это ты спроси у дежурного реаниматолога.
Я спрошу. Обязательно. В конце исповеди.
За девять месяцев его комы я выносила совершенно другую себя. Тот случай, когда тебя изнасиловали – и ты забеременела. Есть такой рассказ у Сомерсета Моэма. Его мне тоже больше не с кем обсудить.
Главная героиня рассказа умерщвляет выношенное дитя.
Для полноты метафоры надо уточнить, кто был насильником. Перст судьбы, кто же ещё. Холодный, как жидкий азот. Самый непрогнозируемый насильник за всю историю метеонаблюдений.
Рассказ Моэма называется «Непокорённая». А я теперь стала – наоборот. Покорившаяся.
Отсутствие в окружающем мире перил, поручней и парапетов я теперь воспринимаю как собственное увечье. Надо собраться с духом и смириться. Тем самым смирением, которое завещали Сын и Отец и, собственно, Дух.
Девять месяцев комы Тиграна я провела на коленях перед иконами. Стёсанная кожа колен не успевала заживать, и я содрогалась, вспоминая жёсткие ковры гостиничных номеров и коридоров, по которым нам с Тиграном приходилось красться, чтобы красть нашу любовь у бездушной распорядительницы полётами, посадившей нас в самолёт не вместе, а в разных рядах, с совершенно не подходящими нам попутчиками.
В те времена ссадины на моих коленях не успевали заживать от любви, а теперь – от молитвы. Наверное, это расплата?
Молитвы не помогли, как видите. Теперь я молюсь о том, чтобы не перестать молиться.
За жизнь я только единожды теряла веру – причём в прямом смысле слова. Мне было четырнадцать, и я потеряла свой крестик.
Началось с того, что, читая Библию, я вдруг обиделась на библейские несправедливости вроде совокуплений лично знакомых с Господом ветхозаветных пророков со служанками своих жён (а нам, незнакомым, не то что многожёнство, но даже невинное прелюбодеяние запретили!), и это представилось мне первозданным – в прямом смысле слова – прецедентом блата, особенно ненавистного в четырнадцать лет, когда ты растёшь воробьём-попрошайкой рядом с окурками у краснодарской лужи, не имея знакомств среди каких-либо распорядителей полётами. А полёту в тебе, как минимум, на фламинго.
Обидевшись, я перестала молиться.
Был июль. Синенький скромный платочек Кубани падал с опущенных плеч мироздания, окаймляя район панельных восьмиэтажек и недостроенное здание церкви, откуда во время крестин пахло миром. Там, на речном пляже, я потеряла в песке свой крестильный крестик. А вместе с ним веру – и в миро, и в здание.
Сначала это показалось мне логичным исходом моей обиды, исходом случайным, а не подстроенным Господом, от которого я с таким облегчением отказалась. Но прошло лето, и вдаль уходили кроваво-ржавые баржи, и тонкие ивы, оплакивая расставание, тоже кроваво ржавели; песок дыбился серой пеной, она хищно лопалась, и где-то под ней был похоронен мой крестик. От вида лопнувшей пены под ивами, плачущими кровавой ржой, меня охватил ветхозаветный трепет, сравнимый с тем, что должен был испытать фараон, когда ослушался дружеского совета Моисея не перечить Господу и Нил превратился в кровь.
Ночи напролёт – всю зиму и следующую весну – я молилась у бумажной иконки, прилаженной к рыжему лаковому пианино. Сыпал снег, кромка реки костенела хрупкими льдами, мартовские разливы подмывали корни кровавых ив, стихии сносили мангалы, но первым, что сверкнуло мне прямо в глаза на том пляже следующим летом, был мой потерянный крестик.
Как ты щедр и снисходителен, Отче! Спасибо, что Ты снизошёл до того, чтобы на целый миг, сверкая, явить мне своё неопровержимое существование.
К вере меня приучила Ненега, моя прабабушка. Ещё до того, как я научилась говорить. Этому меня учил, очевидно, кто-то другой, поскольку я почти не понимаю армянский, а Ненега почти не говорила по-русски.
Сила веры моей Ненеги была вскормлена кровью её семьи, убитой за эту веру. Проснувшись утром, она могла сказать:
– Ох, какой плохой сон приснился мне про Ншана. Как бы чего не случилось!
– Что может с ним случиться, он давно умер! – отвечали ей.
– А на том свете, думаешь, не может ничего случиться?!
Ненеге было 9 лет, когда янычары ворвались в их дом в Трабзоне, отрезали головы её родителям, братьям и сёстрам и бросили эти головы в их бассейн. У неё на глазах.
Саму Ненегу с младшей сестрой Алисой забрали в турецкий дом, чтобы подрастить и продать. У обеих были редкие на той стороне Чёрного моря голубые глаза. Это повышало их цену.
Ещё одна их сестра бросилась со скалы на камни той стороны Чёрного моря. У неё тоже были голубые глаза, но она была старше. Никто бы не стал ждать, пока вырастет.
У Тиграна глаза чёрные. И у трёх наших детей – чёрные. А у меня – голубые. Я с детства как будто жду, что кто-то меня украдёт, чтобы продать. Например, перст судьбы. Самый ловкий напёрсточник за всю историю криминалистики.
Вот, дождалась.
Агата Кристи считала «Перст судьбы» лучшим своим романом. Эпиграфом к нему взяла строки Омара Хайяма:
- За знаком знак чертит бессмертный Рок
- Перстом своим. И ни одну из строк
- Не умолишь его ты зачеркнуть,
- Не смоет буквы слёз твоих поток.
Дальше эпиграфа можно, в принципе, и не читать. Впрочем, как и дальше эпиграфов к этой исповеди. Поэтому не так важно, успею ли я её дописать.
Был бы Тигран ещё здесь, он бы выторговал для меня это время. У моей работы, семьи, предопределённости. Переломал бы персты судьбы. Он мог выторговать что угодно у кого угодно. Даже меня у меня.
Ара, всегда можно договориться через товаровед-завсклад.
Меня крестили в Русской православной церкви, сразу за моим детским садом. Заходя в храм, я вспомнила, как несколько лет назад спросила у любимой воспитательницы, разрешавшей нам снимать с её плеч и груди длинные ленты обгоревшей на солнце кожи, кто там живёт, в этих огромных золотых куполах над забором. Она ответила:
– Кощей Бессмертный.
Армянскую церковь в Краснодаре построили, когда мне было двенадцать. А тогда мне было восемь, и я уже два месяца умирала в детской инфекционке, где муха ползала по котлете, как будто покрытой оплавившимся парафином. В соседней палате чирикала четырёхлетняя ничейная девочка, которая не умела говорить, но умела чирикать, потому что всю жизнь с ней общались только птицы с другой стороны подоконника.
Я видела всё это днём, когда мне было неплохо, а к вечеру становилось плохо, и ночью температура стремилась за верхние чёрточки градусника, провоцируя галлюцинации, некоторые из которых я до сих пор помню. Впрочем, ничего интересного.
Мне так и не смогли поставить диагноз, и врач – батин знакомый – сказал: «Покрестите. Пусть крещёная умрёт».
Непостижимо, но после крестин я выздоровела.
Заодно в церкви выяснилось, что я крещусь по-армянски, слева направо, как меня научила Ненега, и переучить меня так же сложно, как переучить левшу. Кроме Ненеги, никому в семье было невдомёк, что я вообще молюсь и крещусь.
Ненега ушла к Воннегуту ещё до того, как ушёл сам Воннегут, – в том же году, когда меня покрестили. Теперь, когда к ним с Воннегутом присоединился мой муж, а у самой у меня рак, мне сложно поверить, что Христу есть дело до того, в какую сторону я крещусь.
Вот написала восемь страниц – и инстинктивно хочу пойти в другое купе почитать Тиграну. А нет больше там Тиграна. И не предвидится.
Как же у меня продолжают пульсировать жилы?
Телефон пиликает. Сообщение в чате от учительницы-француженки: «Дочитали Ионеско. Баграт его любит». И вдогонку – фото хохочущего Баграта. Как можно в 11 лет любить Ионеско? Как можно вообще любить Ионеско?
Баграт был очень болен. Это выяснилось через сорок дней после того, как Тигран впал в кому. Тогда позвонила Алиса и сказала: «Я вызвала Баграту скорую. Они требуют немедленной госпитализации. Прости, зайчик, но это уже перебор».
Мою младшую сестру Алису назвали в честь украденной янычарами младшей сестры Ненеги, которую наша семья искала всю жизнь и не нашла.
Моя Алиса в ту зиму взвалила на себя пятерых наших общих детей, общих родителей, мою свекровь, дом, деньги, дела – всё, что раньше делилось поровну.
Сестру Воннегута тоже звали Алиса. Она была блондинкой, метр девяносто и ненавидела жизнь. Моя Алиса – наоборот по всем пунктам. Ещё в отрочестве ей сказали, что у неё никогда не будет детей. Она не расстроилась и провела юность, бороздя океаны на парусных лодках в компании незнакомцев. Они находили друг друга по интернету. «Эй, кто умеет управлять парусником? Давайте скинемся по двести баксов, арендуем лодку и двинем на остров Маргарита!» Примерно так.
Что парусником не умеет управлять никто, обычно выяснялось уже на паруснике. Учились в открытом море. Странно, что в океанах с моей Алисой не случилось ничего страшнее обгоревшего носа. На почве она притягивает к себе множество беспочвенных неприятностей.
Мо́я посуду, Алиса исхитрилась разрезать себе связки. Разбитой тарелкой. На ноге. В городе в тот момент не было ни землетрясения, ни времетрясения.
Она упала в поезде с верхней полки и сломала копчик. Сломала его повторно, гуляя по аккуратному немецкому парку в сухую и солнечную погоду. Снова без каких-либо времетрясений.
Алисин багаж теряется каждый третий её перелёт. Он терялся бы каждый второй, но каждый второй её перелёт отменяют.
Прибрежное кафе, где мы отмечали её сорокалетие, разбило смерчем. В тот самый вечер, когда мы отмечали её сорокалетие. Через пять минут после того, как я, главный семейный метеоролог паникёр, заметив тучку и ветерок, организовала принудительную эвакуацию юбилея подальше от моря.
Её сорок первый день рождения запомнился тем, что прямо над нашим столом обнаружилось гигантское гнездо разъярённых шершней. Официанты час гонялись за ними, залив дихлофосом все праздничные шашлыки. После чего сами предложили нам сворачивать мероприятие.
Больше мы не празднуем её дни рождения.
Однажды Алисе написал очень красивый, высокий, плечистый парень. Сказал, что ему порекомендовала её соцсеть. Хотя у них не было ни одного общего знакомого. К тому же он зарегистрировался в той соцсети буквально за два дня до того, как ей написал. Мы были уверены, что это мошенник.
Мы ошибались. Как и все в этом мутном мире.
В разгар их романа он навестил её в больнице, где она готовилась к операции на очередных порванных связках – и она забеременела. Первый раз в жизни. В 38 лет. На семейном совете мы запретили ей ходить на парусниках, лыжах и каблуках. Она спокойно переключилась на выращивание редких видов цитрусовых, родила дочь, потом сына и по-прежнему абсолютно счастлива. Её кровь можно сдавать в качестве главного ингредиента ещё не изобретённого транквилизатора. Алиса притягивает к себе множество беспочвенных неприятностей. Но ни одну из них – на нервной почве.
И если уж, когда заболел мой сын, Алиса сказала: «Зайчик, это перебор», – значит, действительно был перебор. Собственно, только поэтому я и вернулась домой из больницы, где провалялась сорок дней, госпитализировавшись рядом с Тиграном под предлогом острой угрозы разрыва сердца.
Алиса всю жизнь считала меня волшебницей. С самого раннего детства, когда я заколдовывала наш маленький «Шилялис», чтобы он показал мультик. Три минуты я пускала в его сторону пассы и бормотала абракадабру, как побочная внучка старика Хоттабыча, и – о, мой Волька! – телевизор действительно показывал мультик.
Алиса была слишком мала, чтобы заметить, что перед сеансом волшебства я внимательно изучала программу передач.
Пожалуйста, не рассказывайте ей, что я не настоящая волшебница. Настоящие не болеют раком молочной железы.
Всем мультикам мы с Алисой предпочитали детский фильм «Не покидай». Выучили наизусть его заглавную песню.
- И ночью звёздной,
- И при свете дня
- Не покидай,
- Не покидай меня.
- Пусть рухнет небо
- И предаст любовь.
- Не покидай,
- Чтоб всё вернулось вновь.[1]
Любовь не предала. А вот небо – рухнуло.
Я пытаюсь держать это небо над нашей семьёй из последних сил, как Атлант, который уже никогда не расправит плечи. Атлант, наказанный за ошибки юности, за кратковременное богоборчество, за потерянный крестик… Пока держу.
До того, как рухнуло небо, Тигран подбирал эту песню для меня на рояле у нас в гостиной. Ошибался, сбивался, но не сдавался. Пока наконец не вывел чисто и громко на весь наш большой дом:
(напевает)
То, что ты – моё дыханье, никогда не забыва-а-ай!!![2]
С точки зрения этой песни, совершенно закономерно, что я заболела раком. Раз я была твоим дыханьем, свет ночей моих, – значит, меня больше быть не должно. Ты ведь больше не дышишь.
Воннегут описывает свою Алису как циничную, мрачную и разуверившуюся в существовании мудрого и справедливого Бога. Впрочем, он так описывает примерно всех.
Его Алиса говорит: «Если Бог существует, Он ненавидит людей, это точно. И мне больше нечего добавить».
Его Алиса умерла от рака через два дня после смерти своего мужа. Воннегут по этому поводу сказал:
Иной раз реальность бывает круче любого вымысла.
Да уж. Я узнала, что у меня рак за три недели до смерти своего мужа. Когда он уже девятый месяц был в коме. Когда с болезнью нашего сына не могли справиться три десятка лучших специалистов страны. Ни один сценарист не написал бы такую неправдоподобную халтуру. А если бы написал, ни один продюсер бы её не купил. А если бы купил, ни один зритель бы в неё не поверил. Но я всё равно убеждена в существовании мудрого и справедливого Бога. Он любит людей, это точно. И мне больше нечего добавить.
Последними словами сестры Воннегута были: «Не больно».
Уважаемый нотариус! Обозначьте в моём завещании пункт о том, чтобы кто-нибудь записал, какими будут мои последние слова, и включите их в послесловие к этой исповеди, если её издания переживут меня.
Француженка не успокаивается, пишет в чат: «Баграт фоткает куски книги и потом переводит их по русский :)».
Если учить языки с рождения, то они усваиваются как родной – без усилий и без акцента. Годам к пяти-шести этот навык утрачивается, дальше только мучительная и малорезультативная зубрёжка – презент континьюос, ландан из зе кэпитал оф грейт британ.
Наши дети с младенчества говорят на пяти языках, включая китайский. Когда родились старшие, мы с Тиграном решили, что их образование – это лучшая семейная инвестиция. И действительно – в Китае нам не нужен был переводчик.
На поезде в Китай – это одиннадцать суток только до переправы через Амур. Правда, с остановками и экскурсиями в городах следования. И кто же знал тогда, что для меня они обернутся городами преследования, потому что невозможно забыть, как он вышел из душа в Благовещенске, обёрнутый полотенцем, и молча, с обескураживающе свирепым лицом, станцевал ламбаду.
Невозможно забыть, как за ужином в Новосибирске, увидев, что мне докучает хозяин ресторана, он улыбнулся, как падишах (он всегда улыбался, как падишах), приобнял хозяина и сказал: «Пойдём покурим, брат». И тот ответил: «Да я не курю». А Тигран сжал его запястье и опять улыбнулся: «Ты куришь, брат. Поверь мне, ты куришь».
Помню я этого проходимца!
Невозможно забыть, как в Чите он скакал вокруг фонтанчика для питья – от радости, что в Чите есть фонтанчик для питья, такой же, каких он не видел с советской молодости. К советской молодости он испытывал неизбывное почтение, как и вообще к старшим.
Муся! Хватит писать обо мне в прошедшем времени.
Невозможно забыть, как он а-ля Остап Бендер охмурял бдительную пенсионерку в Екатеринбурге, пытаясь найти дом, где в детстве жил мой батя.
Невозможно перестать слышать: «Муся, мы доехали до Байкала! Я никогда не был на Байкале! Почему мы не встретились раньше? Я бы прожил ещё до-о-ольше…»
В принципе, невозможно уже ничего. Наша младшая дочь на вопрос: «Мароша, почему ты не ешь сельдерей?» – отвечала: «Патамуста это невозмозно, папа».
Он ведь даже не знает, что она больше так не говорит. Что она уже научилась произносить шипящие.
Дом моего бати мы с Тиграном так и не нашли. Впрочем, вполне логично – мы-то искали в Екатеринбурге, а батя-то жил в Свердловске.
Мы собирались обязательно вернуться на Байкал следующей весной, то есть теперь уже минувшей весной. Но весной заведующий реанимацией сказал, что это плохая идея.
Ровно месяц мы пропутешествовали на поезде. Вернувшись домой, Тигран всем рассказывал, что это было лучшим путешествием в нашей жизни.
Чего он не мог рассказать, так это того, что оно было последним.
Глава 2
Поезд
Я закрываю глаза, чтобы не видеть этот мутный мир, в котором больше нет моего падишаха. Но кто-то стучится в купе. Настойчиво. И всё громче. Я не хочу отвечать, но тут понимаю, что стучат не в дверь, а в окно. Движущегося поезда.
Это ты??? Ты, свет ночей моих???!!! Я подскакиваю, обливаясь ледяным потом. И вижу, что такие же льдинки стучатся в стекло с той стороны окна.
Это не ты… Это град. Самое трогательное из явлений природы. В редком порыве нежности небо осыпает землю многокаратными бриллиантами. Недолговечными, как и всё в этом мутном, сиюминутном мире.
С чего ты взяла, что это не я? Мало я дарил тебе бриллиантов? Вполне себе долговечных.
Долговечнее нас, как оказалось.
Но не долговечнее вечности.
Чтобы не сойти с ума от усилий постичь непостижимое (заведомо обречённых), я дальше пытаюсь читать Воннегута. Спотыкаюсь о его творческий кризис и собственный неродной английский. И тут бьюсь о новую непостижимость, каковой людям всегда представляются запредельные совпадения. Воннегут пишет о том, что его дочь-подросток играла в пьесе Торнтона Уайлдера «Наш город», но ей не дали главную роль, а дали роль одного из говорящих мертвецов на кладбище. Непостижимость тут в том, что со мной произошло то же самое в той же пьесе.
Когда я училась в Новой Англии, в школе, со всех сторон огороженной ядовитым болиголовом, мой класс ставил ровно эту пьесу, и мне тоже дали играть мёртвую приезжую старуху на кладбище далеко от своего дома. Сказали:
– Ты же понимаешь, другие героини не могли быть иностранками.
Вот когда подводит язык, выученный не с рождения.
Ландан из зе кэпитал оф грейт британ, my ass.
Но я не расстроилась. По этому поводу я уже отрасстраивалась своё, когда годом ранее в моей краснодарской школе меня сначала утвердили на роль главной героини в «Пигмалионе», а потом вдруг забрали эту роль и отдали дочке учительницы. Сказали:
– Ты же понимаешь, Элайза Дулитл не могла быть армянкой.
Впрочем, я и тогда не расстроилась. По этому поводу я уже отрасстраивалась своё, когда первого сентября первого класса мне, как самой маленькой и самой мультяшной девочке, вручили колокольчик, чтобы на плечах у старшеклассника звенеть первый звонок, и я успела минут пятнадцать – то есть целую вечность – предвкушать это главное достижение в жизни каждой советской девочки, пока кто-то не заметил советскую девочку ещё мультяшнее и меньше, чем я. У меня с паучиной жестокостью забрали колокольчик и отдали ей.
За школьные годы я совершенно отвыкла расстраиваться по поводу чего бы то ни было, поскольку каждый раз выяснялось, что по этому поводу я уже отрасстраивалась своё. Это как ветрянка – обладает пожизненным иммунитетом.
Мой иммунитет продержался до твоей комы, свет ночей моих.
С мультяшной девочкой мы потом подружились, хоть она и несправедливейшим образом выросла выше меня. Это был тот год, когда я потеряла крестик. По странному совпадению (а может, и наоборот – вполне закономерно), то был единственный год в жизни нашей семьи, когда мой уникальный батя устроился на какую-то хорошую, денежную работу – кажется, решалой. Его скоро оттуда попёрли, и мы долго потом прятались от каких-то бандитов, которые должны были ему мстить, выкрав нас с Алисой, почти как янычары нашу прабабушку с её Алисой. Но до этого мой уникальный батя успел оплатить мне путёвку с одноклассницами в ландан из зе кэпитал оф грейт британ.
Принимающие англичане умудрились поселить нас в школу для мальчиков.
Нам отдали весь романтический чердак мрачного английского замка. Засыпая, мы были уверены, что будем разбужены привидениями.
Контингент там был типичный для английской частной школы. В мою подружку, которая звенела колокольчиком, тут же влюбился тайский принц, а в меня – наследник нигерийского нефтяного магната. В силу возраста ни у них с тайским принцем, ни у нас с нигерийским магнатиком не случилось ничего серьёзнее медляков на романтическом чердаке.
В дискотечной мгле у нигерийца сказочно сверкали глазные белки. Он был привидением наоборот. От смущения я много и глупо шутила. Тогда у него начинали сверкать ещё и зубы. Так я осознала, что он понимает мои шутки, а значит, суровая советская спецшкола действительно научила нас говорить по-английски.
Играла песня «Nothing compares 2U» модной лысой певицы Шинейд О’Коннор. Тогда она не произвела на меня особенного впечатления. Разве могло мне – четырнадцатилетней – прийти в голову, что слова этой песни накликают моё будущее.
- I went to the doctor and guess what he
- Told me, guess what he told me.
- He said, “Girl, you better try
- to have fun,
- No matter what you do”. But he’s a fool.
- Я была у врача и угадайте, что он
- Сказал мне, что он сказал мне.
- Он сказал: «Девчонка, постарайся
- веселиться,
- Что бы ты ни делала. Но он дурак.
Мои врачи говорят мне то же самое. Трай ту хэв фан. Веселись. Пой, танцуй, радуйся жизни. В идеале вообще следовало бы в кого-то влюбиться. Или хотя бы с кем-нибудь переспать. Строго для здоровья. Иначе, мол, мы не сможем тебя вылечить. Твоё горе сильнее наших клинических рекомендаций.
КАК ОНИ ЭТО СЕБЕ ПРЕДСТАВЛЯЮТ, ШИНЕЙД?! СКАЖИ МНЕ, ПОЖАЛУЙСТА!!!
Скажите, доктор Тедрос Аданом Гебреисус (что в переводе означает Богом данный Евроисус) – директор Всемирной организации здравоохранения, – скажите, могущественный эфиоп, уж вы-то – с таким именем и такой должностью – должны знать, как можно соблюсти эти клинические рекомендации???
КАК???
Как можно хэв фан, когда погас свет ночей моих, а с ним – и все остальные источники света в этом мутном мире, когда иссякли все голубые моря и зелёные реки, растаяли недолговечные бриллианты, цветы сгнили в компост, и даже он никому не нужен, потому что на земле больше нет ничего, что стоило бы удобрять?!
Давайте, попробуйте, за девять месяцев похороните мужа, разбейте голову о бессилие детских врачей, заболейте раком и трай ту хэв фан!
Я отворачиваюсь от ноутбука к зеркалу купейной двери и вижу в нём ту, кто пел эту пророческую песню на дискотеке в английском замке. Я теперь вылитая Шинейд О’Коннор.
Мои волосы выпали в одночасье, на тринадцатый день после первой химиотерапии. Как и обещали онкологи.
Утром мама зашла ко мне в ванную и увидела, как я провожу рукой по волосам, а в руке остаётся свалявшийся войлок. С моей головы слезло пять или шесть валенок мужского размера. Мама закрыла глаза рукой и воскликнула:
– Не смотри!
Я спокойно смотрела. Мне было всё равно. Даже любопытно. Как говорила моя Ненега: «Если бы волосы были чем-то хорошим, то у моего дедушки на жопе бы не росли».
Пух, оставшийся после химии, делал меня похожей на Эйнштейна. Я взяла бритву Тиграна и сама побрила себе голову. Между Эйнштейном и Шинейд О’Коннор всё-таки предпочтительнее вторая.
К завтраку спустилась Лаура. Она очень плохо видит. Вглядевшись в меня, Лаура спросила:
– Марго, ты что, за одну ночь стала седая?
– Я стала лысая, – улыбнулась я.
Лаура закрыла лицо ладонями. Сквозь них я увидела, что она плачет. И со слезами бормочет:
– Я забыла, я совсем забыла. Я забыла, что у тебя рак!
Пиликает телефон. Знакомый пишет: «Как тебе идёт без парика. Сколько в этом стиля и шаурма!»
Именно так – «стиля и шаурма». Ничто так не обогатило чёрный юмор русского языка, как Т9. Особенно не смешно тем, кого зовут Юля.
Я ответила знакомому: «Ничто так не красит женщину, как химиотерапия».
Непостижимо, почему все так беспокоятся о моих волосах? Как будто это Волосы Вероники. Маленькое, еле заметное созвездие, которое раньше и созвездием-то не считалось, а считалось кисточкой хвоста созвездия Льва.
Древнеегипетская царица Вероника принесла свои волосы в жертву античным богам в благодарность за возвращение своего супруга. Боги оценили подарок и превратили её шевелюру в созвездие.
Тоже мне жертва! Господи, да я бы не то что волосы, я бы каждый день приносила Тебе по кувшину своей крови, лишь бы он вернулся!!!
Но античных богов не существует. А моему Господу не нужны ни мои волосы, ни моя кровь. Поэтому свет ночей моих не вернётся.
Я никуда и не уходил.
Надо быть такой же клинической идиоткой, как озвучиваемые мне клинические рекомендации, чтобы в моём положении переживать о причёске. Я только сейчас поняла буквальную мудрость пословицы «Снявши голову, о волосах не плачут».
Изначально я хотела назвать эту исповедь «История любви». Но вспомнила, что такая книга уже есть. У Эрика Сигала. Она начинается со слов:
Что можно сказать о девушке, которая умерла в 25 лет?
По этой книге даже снят фильм. Удивительно. Сложно снять фильм, когда конец фильма рассказан в первом предложении книги. Но он получил «Золотой глобус». Эрик Сигал так воспарил, что пришпорил своего Пегаса и написал продолжение истории, конец которой и так уже был рассказан в первом предложении. И по этой книге даже сняли сиквел!
Основная трагедия моей исповеди в том, что у неё не может быть продолжения. И по ней нельзя снять сиквел.
Ещё как можно! Ты вообще понимаешь смысл слова «вечность»? Раз уж ты понимаешь смысл слова «сиквел».
Мне до сих пор часто пишет завуч моей спецшколы, сопровождавшая нашу группу в английский замок. Написала вот, что встретила на Красной свою первую любовь, оперного певца, и выходит замуж. Меня просто поразила эта новость. Я никогда не знала, что в Краснодаре есть оперные певцы.
Им обоим под восемьдесят. Или за восемьдесят. Непостижимо.
Я не смею мечтать дожить до восьмидесяти. И при этом ещё помнить свою первую любовь. Я и сейчас бы его не узнала на Красной.
Когда-то я посвятила собирательному образу своих бывших возлюбленных стихотворение:
- А на земле ничего и нет, кроме бабочек.
- Я оказалась ещё примитивнее бабой, чем
- Сорок тысяч самых обыденных баб.
- Сядь поближе к огню – ты совсем озяб.
- Долго смотреть в глаза. Пить «Беллини» на даче.
- Платье швырнуть. Вместе упасть у камина.
- Трогать горячим ртом долгожданную спину
- и отдаваться насмерть, как Клара Петаччи.
Собирательный образ моих бывших возлюбленных в ответ спросил:
– Кто такая Клара Петаччи?
С тех пор между нами всё кончено.
Главное, что я запомнила о своей первой любви, – это длинные патлы, из-за которых его регулярно терзали гопники в скверике напротив нашей школы. За семьдесят лет до этого на том же месте растерзали труп генерала Корнилова.
Вряд ли тут можно найти что-либо закономерное.
Гопники были бритоголовы и носили одинаковые чёрные шапочки. Нахохлившись, как голуби на проводах, они всегда сидели, широко расставив колени, исключительно на спинках лавочек, специально пачкая сиденья грязью кроссовок. Курили, лузгали семечки и сплёвывали так, чтобы длинная капля слюны, уже дотянувшись до земли, другим концом ещё не отлипла от губ. Это был особенный шик.
Патлатый старшеклассник мог огибать этот сквер по периметру – по освещённой и безопасной улице Красной, центральной улице города. Сумма квадратов катетов не слишком длиннее квадрата гипотенузы. Но он шёл напрямик, отстаивая своё право на патлы. Это заслуживало уважения.
Вернувшись из ландан из зе кэпитал оф грейт британ и продолжая переписываться с нефтяным наследником, я уступила настоятельным просьбам патлатого слушать его гитару, сидя на трубах спортивной площадки у дома моей бабушки Майи, батиной мамы.
Бабушка не возражала против моих прогулок со старшеклассником. Её саму, не спросив, выдали замуж в 17 лет. С тех пор Майя не считала себя вправе вмешиваться в чью-либо личную жизнь.
Трубы спортивной площадки оттаивали к третьему гитарному экзерсису, и моё модное секонд-хендовское пальто становилось мокрым. Впрочем, как и его. Пальто у нас с патлатым были похожие. Рекомендованные Куртом Кобейном.
Ты, кстати, в курсе, что Кобейн по маме армянин?
Хм, только сейчас заметила, что Кобейн и Воннегут – оба Курты. Тут тоже вряд ли можно найти что-либо закономерное.
Кобейн застрелился в том же году, когда я гуляла с патлатым, – за день до моего четырнадцатилетия. Вот с кем тоже не мешало бы познакомиться. Впрочем, я не спешу.
Мы с патлатым пели дуэтом Курта, Цоя и Майка Науменко. Больше ничего общего между нами не было.
За четыре года до Кобейна к Воннегуту ушёл Цой. За три – Майк Науменко. Ударился головой о поребрик в этом их сумрачном Питере. Наверняка, они там познакомились с Куртом Кобейном и поют песни друг друга.
Они все трое по маме армяне, между прочим.
Кроме гитары, патлатый играл ещё на четырёх инструментах, включая губную гармошку, говорил по-французски, не брил пушковые усики и был девственником. Всё это казалось мне одинаково стыдным. Я никому не рассказывала о наших отношениях, чтобы не узнали гопники. Не от страха, а потому что, в отличие от патлатого, гопники мне нравились.
Патлатый вполне годился на роль любимого пионервожатого. Никак не на роль просто любимого. Но мне разрешали ходить на школьные дискотеки только с условием, что меня потом кто-то проводит домой. Ни в провожатые, ни в пионервожатые больше никто не предлагался, вот и пришлось бродить с патлатым дальними переулками, где не было знакомых гопников. Чаще всего мы гуляли по трамвайным рельсам. Снег, жёлтый от света, протиснувшегося в закрытые ставни хибар, вывязывал варежки для чёрных пальцев черешен, заметал брошенные незнакомыми гопниками бычки.
Повинуясь этическим требованиям, наложенным русской литературой на школьных отличниц, я сама всё рассказала нигерийскому магнатёнку, который уже успел представить своим родителям мою фотографию. Одобрив портрет, родители согласились профинансировать поездку сына в мой город на рождественские праздники.
Вспомнила. Его звали Эйди.
Краснодар представлялся ему вечнозелёным. Он ничего не знал о чёрных пальцах черешен. Возможно, они показались бы ему политически некорректными. К тому же в Краснодаре в то время не было никаких рождественских праздников.
Так что всё к лучшему. Со временем я всё-таки влюбилась в прогулки со старшеклассником по трамвайным рельсам, в его шершавые губы с пушковыми усиками и визги губной гармошки, а главное – в его бессмысленную и беспощадную битву с гопниками за право носить длинные патлы.
Мы с Тиграном встретили его четверть века спустя. Он был совершенно лыс.
Проходимец!
Интересно, почему он так рано и безоговорочно облысел? У него же нет рака. Он, кажется, вообще совершенно здоров. И демонстративным образом жив. Что автоматически ставит его непомерно выше нас с Тиграном в любой земной иерархии. Как брахмана по отношению к неприкасаемым.
Между второй и третьей химиотерапией я летала в Индию. Командировку нельзя было перенести. Я ожидала, что и полёт будет непереносимым. Но вдруг обнаружилось, что моя хроническая аэрофобия прошла. Я даже не пикнула в самолёте. Каждый раз, когда турбулентность подгоняла к моему пищеводу рвотную панику, я говорила себе:
– Сейчас разобьёмся.
И сама отвечала:
– Вот и отлично.
После чего засыпала таким безмятежным сном, каким до этого спала только в утробе матери.
Я больше не боюсь ледяного неба и его равнодушных лучей. Ты ведь уже там, моё солнышко.
В детстве на вопрос: «Кем ты мечтаешь стать, когда вырастешь?» – я отвечала: «Фаталистом». Какая роскошь – верить, что всё в этом мутном мире заранее предначертано и обжалованию не подлежит. А значит, незачем напрягаться и напрягать окружающих. Кому суждено сгореть – ведь тот не утонет. И даже тут не позволено выбирать.
Но я слишком долго вдыхала новоанглийский туман. Ядовитые болиголовы вытравили из моих бронхов расслабленность обречённости. Я живу в хроническом бронхоспазме ответственности.
В ковид я заперла всю семью на карантин за две недели до того, как он был объявлен. Выпустила – через два месяца после того, как он был отменён.
Мои близкие ежегодно проходят медицинские чек-апы, и я лично проверяю их результаты.
Все домашние регулярно подвергаются насилию пятичасовыми курсами поведения в чрезвычайных ситуациях.
Окна нашего дома заклеены бронирующей плёнкой. Каждый кран оборудован длинным шлангом на случай пожара. В каждой комнате есть огнетушитель, комплект МЧС с защитным плащом, верёвочной лестницей и молотком. Универсальный фильтрующий малогабаритный спасатель «Шанс».
Я не готова полагаться на шанс. Мы слишком близко знакомы с распорядительницей полётами, чтобы доверять друг другу.
Можно сказать, что у меня паранойя. Даже если так – паранойя лучше, чем паралич.
И тем не менее. Я не смогла предупредить ни болезнь Баграта, ни свою онкологию, ни твой уход к Воннегуту, свет ночей моих.
- Завтра кто-то утром в постели
- Поймёт, что болен неизлечимо.
- Кто-то, выйдя из дома, попадёт под машину.
- Следи за собой, будь осторожен.
- Будь осторожен, следи за собой.
Написав эти строки, Виктор Цой разбился насмерть, столкнувшись с грузовиком на пустой дороге. В двадцать семь лет.
Будь осторожен, my ass.
Я знаю наизусть все песни Цоя. Тигран никогда не мог понять, как это возможно. Видимо, потому, что он был с ним знаком. А я не могла понять, как это возможно.
Как доберёшься до нас, он тебе споёт, я договорился.
Все песни Цоя я выучила после того, как к нам в первый раз приехали родственники из Голландии и подарили мне плеер. Я запихивала в него кассеты и слушала, пока не засыпала. Иногда так и не засыпала. И так – лет пять, до встречи с патлатым. После встречи c патлатым мы стали слушать Цоя вдвоём.
Надо объяснить, как у нас оказались родственники в Голландии. В оккупированном Крыму задержали восемнадцатилетнюю двоюродную сестру моего деда Саркиса. Фашисты приняли её за еврейку. Им ведь раздавали памятки, как это определить по черепу и форме носа. Оказалось, у армян и евреев схожие формы. На немецкий взгляд.
Марию повезли на вокзал грузить в поезд, отбывавший в концлагерь. Но не успели. Родственники выхлопотали справку в сельсовете, что Мария не еврейка, а армянка. Эта справка до сих пор хранится в моём семейном архиве, который занимает уже целую комнату. Мне сложно расстаться с вещами, соединяющими судьбу моей семьи с судьбой моей страны.
Изучив справку, фашисты не вернули Марию домой. Но пересадили её в другой поезд, увозивший молодёжь на принудительные работы в Голландию. Там она вышла замуж за голландца. Их внук, мой четвероюродный брат Юрий Ван Гельдер – мировая спортивная звезда. На пике карьеры спортивные СМИ всего мира называли его «Властелином колец». Он занял первое место в мире на спортивных кольцах, таким образом «поместив Голландию на мировую карту гимнастики». По крайней мере, так писали газеты. Ему даже звонила королева Нидерландов. Мало кому в жизни по телефону звонит настоящая королева.
Лет пятнадцать назад я рассказала всё это послу Голландии в России. (Тогда послам стран НАТО ещё было разрешено звать меня на обед.) Он не поверил. Сказал, что поверит, только если Юрий Ван Гельдер – этот Юрий Гагарин Голландии – сам лично приедет в Москву, придёт в посольство вместе со мной и подтвердит, что я его сестра.
Юрик так и сделал. На лице посла по-голландски было написано: «Непостижимо!»
Мои родители ездили к ним в Голландию в 88-м. Вернувшись, мама слегла с клинической депрессией. Она была потрясена, что в капиталистической стране, где, как ей проповедовали, угнетают рабочих, наши родственники, простые строители, растили собак в тёплом, чистом, уютном помещении, по площади и удобствам значительно превосходившем хибару, где она растила детей. В тот момент мама потеряла то, что страшнее всего потерять. Веру. Ведь только она остаётся, когда теряешь всё остальное.
«Мароша, ты почему не выучила „Отче наш“? Тебе уже три года!»
«Патамуста это невозмозно, папа».
Только вера, в лице её служителя, отпевавшего моего мужа, смогла отодрать меня от каменного пола уже после того, как закончилось отпевание, которого я не видела и не слышала, потому что рухнула на пол, едва войдя в церковь и увидев краешек гроба; ни мама, ни крёстная мама, ни Алексеич не могли привести меня в какое-либо чувство, кроме отчаяния, перерезавшего разбитой тарелкой одновременно все мои связки, включая голосовые – так, что я не могла ни подняться на ноги, ни вслух объяснить, что если я отлипну от пола, то мне придётся сделать ещё шаг, и тогда я увижу больше, чем краешек гроба, – я увижу того, кто тринадцать лет был моим жёлтым светом из-под закрытых ставен, черешнями моих декабрей, синей Кубанью моих июлей – мне придётся увидеть их всех неживыми.
Потому что это невозможно, папа.
Глава 3
Поезд
Непостижимо, но дальше Воннегут просто-таки описывает мистера Эндрю О’Хару, в доме которого я прожила год своей юности.
Он сделал паузу, чтобы подушечкой левого большого пальца придавить верхнюю пластину своей вставной челюсти к нёбу.
В отличие от английского, в русском языке нет одного слова для обозначения большого пальца. А безымянный по-английски называется пальцем кольца. В английском языке, наоборот, нет одного слова для обозначения нёба. Нёбо по-английски – roof of the mouth. Крыша рта. Готовая тема для бессмысленной диссертации по сравнительной психолингвистике.
Первый и последний раз я надела кольцо на палец кольца почти в 42 года. Я не снимаю его до сих пор. Не ношу на левой, вдовьей, руке.
Крыша моего рта прохудилась от слёз.
Мистер Эндрю О’Хара как раз поправлял подушечкой пальца вставную челюсть, когда я впервые увидела его, благоухающего фиолетовым «Листерайном», в аэропорту города Манчестера – ближайшем к их деревушке. Сразу поняла, что это он. Хотя мы не договаривались о том, что встречающий должен пахнуть «Листерайном» и поправлять челюсть. Просто в этом крошечном аэропорту больше некому было встречаться.
Первое, что он сказал, было:
– Ой. Ты такая маленькая.
Я не поняла, он этому рад или разочарован.
Мистер О’Хара усадил меня в ярко-зелёный пикап, расписанный ирландскими трилистниками, и долго вёз вдоль леса, смешанного из канадской тсуги, вязов, белого ясеня, хмельного кустарника и болиголова, вызывающего, вопреки названию, головокружение.
Головокружительный лес замыкался жёлтеньким домом на отшибе чего бы то ни было. Сам дом не замыкался никогда – воришки не водятся в необитаемых лесах.
В доме жили мистер и миссис О’Хара и большой рыжий пёс Шелли, чей пол я за год так и не удосужилась выяснить. Если пса назвали в честь поэта Перси Биши Шелли, то кобель. Если в честь его супруги, писательницы Мэри Шелли, – то сука. Так я решила. Америка не сразу вытравила из меня советскую спецшколу с углубленным изучением Перси и Мэри Шелли.
Поначалу напрямую, по имени, я обращалась только к собаке. Не понимала, как называть мистера и миссис О’Хара, поскольку моя интеллигентная мама всегда учила называть людей так, как они представляются.
Но они представились мамой и папой.
Со временем я приноровилась. Решила, что Mom и Dad – не считается.
Mom действительно была почти как настоящая мама. Ей было меня жалко. Я приехала к ним с воспалившимся вросшим ногтем, который врос ещё в России, а воспалился уже в США, как бы наметив преемственность моего переезда (я ведь планировала остаться там навсегда). Mom очень заботливо принесла таз с горячей водой и распарила мне ногу, совсем как дома. Преемственность уже начала было бетонироваться.
Половину моего чемодана занимали книги, остальную – все мои вещи. Я ничего не оставила в Краснодаре.
– Это что? – спросила Mom.
– Зимнее платье.
– А это?
– Летнее.
– Почему они по одному?
Я промолчала. Мне казалось, что наличие у меня всего двух платьев позорит мою Родину. А этого я, несмотря на эмигрантский настрой, всё-таки пыталась избежать.
– Где твои джинсы? Тут никто не ходит в школу в платьях.
– У меня нет джинсов.
– Jesus, Mary and Joseph! – Dad всплеснул руками с таким возмущением, что выронил недокуренный «Кэмел».
Jesus, Mary and Joseph – в переводе значит «Иисус, Мария и Иосиф». Иосиф – тот, который муж Девы Марии. В Америке эту фразу произносят тогда же и так же, как у нас «О, Господи!». При чём тут Иосиф, я так и не поняла. Всё-таки у меня неродной английский.
– В нашей школе запрещено ходить в джинсах, – пояснила я. – Мои родители не могут себе позволить покупать детям что-либо, в чём нельзя ходить в школу.
– Чему могут научить в школе, где запрещены джинсы? – пыхнул Dad. – Коммунистические свиньи.
Я не обиделась. Иммунитет у меня тогда был отменный – хватило бы на дюжину пятнадцатилетних эмигранток без джинсов.
Набоков в одном из интервью жалуется, что ему пришлось самому переводить «Лолиту», поскольку русские словари определяли слово jeans как «широкие короткие брюки». Набокову показалось это совершенно неподходящим. Поэтому сам он в романе называет Лолитины джинсы «синими ковбойскими панталонами». Панталонами, my ass.
Вожжами вожделения Набоков загнал своего героя в деревушку в Новой Англии – ильмы, белая церковь. Когда меня заперли ровно в такой деревушке с ильмами и белой церковью именно в Новой Англии, я сразу должна была догадаться, чем пахнут эти ильмы. К тому времени я уже прочитала «Лолиту».
Отдельно отмечу, что в русском языке нет никаких ильм. Ни даже ильмов. Есть вязы. Впрочем, Набоков ещё в детстве в особняке из розового гранита на Большой Морской перед сном читал «Отче наш» по-английски.
Американской Mom поначалу было меня жальче, чем того заслуживала ситуация. Я потом поняла почему. А тогда она сказала:
– Если ты будешь ходить всю зиму в одном платье, то с тобой никто в школе не будет общаться.
– Вряд ли меня это расстроит, – хмыкнула я. – У меня пожизненный иммунитет.
– Если у тебя нет джинсов, то, надо полагать, никто не озаботился откладывать тебе на колледж, как это делают в каждой честной американской семье? – уточнил Dad.
– У нас бесплатное высшее образование.
– Всё равно свиньи, – отрезал Dad. – Я сам куплю тебе джинсы.
Он забыл добавить: «Если будешь хорошей девочкой». Тогда бы я сразу связала ильмы с вязами.
В Америке я училась по обмену. Никто не мог понять, почему это так называется: моим родителям никакого ребёнка в обмен на меня не предоставили. Позже я осознала, что это было вроде обмена веществ. Необходимого для моего личностного роста.
В нашей деревушке было ещё два школьника по обмену – швейцарец и финн, увлекавшийся математикой и композитором Сибелиусом. Они мне завидовали – меня поселили в самой зажиточной семье городка, в трёхэтажном доме посреди ильмов и сахарных клёнов, поросших сёдлами дриад – съедобными грибами, не востребованными ни людьми, ни дриадами, поскольку в Америке не едят лесные грибы, а дриады – это древнегреческие нимфы, которых не существует.
На этих нимфах я уже должна была насторожиться.
Аутичному швейцарцу в приёмной семье пришлось нянчить хозяйских детей. Финну – хозяйских свиней. Я же только мыла посуду. И то из вежливости.
Но даже это меня не насторожило.
В первый же день Dad сказал, что моей стипендии не хватит на оплату телефонных счетов, поэтому регулярно звонить домой мне запрещено. У моего уникального бати тоже было туго с оплатой чего бы то ни было. Его уже выгнали из решал – видимо, он так ничего и не решил. Поэтому я говорила с родными пять минут один раз в месяц. Так, кажется, положено в тюрьмах на общем режиме. Или на строгом?
– У нас в Америке не принято, чтобы дети прикрывали дверь в свою комнату, – сказал Dad, помогая мне затащить чемодан в уютную комнатку напротив их спальни.
– А вдруг я там переодеваюсь?
– А вдруг ты там вены режешь?
– С чего бы я стала резать вены? – недоумённо спросила я.
Он только пожал плечами. Он-то уже предвкушал с чего.
Чемодан Dad поставил в мой клозет. Эта маленькая ниша в стене, размером с небольшой платяной шкаф, – обязательный атрибут каждой честной американской спальни. Вроде зачаточной гардеробной. В клозетах американцы хранят те же скелеты, которые мы храним в шкафах: от грязного бельишка до грязных делишек. Зачем ломать стену, чтобы зачать гардеробную размером со шкаф, если можно просто поставить шкаф – это главная тайна Америки. Главный скелет миллионов её клозетов.
У Эминема есть такая песня:
- I’m sorry, Mama.
- I never meant to hurt you.
- I never meant to make
- you cry,
- But tonight I’m cleaning
- out my closet.
- Мама, прости.
- Я не хотел причинять тебе боль.
- Я не хотел заставлять тебя
- плакать,
- Но сегодня я выметаю всё из своего
- клозета.
Dad купил мне Levi’s 501 и свитер. Именно такие, которых я вожделела не хлипче, чем Гумберт своих мимолётных нимфеток. Джинсы и свитер продержались гораздо дольше, чем я сама продержалась в нимфеточьем возрасте. Строго говоря, на момент прибытия к ильмам я уже из него предусмотрительно вышла. Вечером я спросила у Mom, не знает ли она, что это за малиновые полосы у меня на коже под джинсами.
– Это стрии, – ободрила Mom. – Твои бёдра становятся шире. Ты уже совсем взрослая.
Интересно, что бы сказала моя настоящая мама? Думаю, ничего. Да я бы и не спросила.
У нас дома не было принято говорить о таких вещах. В России в спальнях прикрывают двери.
Купленные мистером О’Харой свитер и Levi’s 501 поселились в моём клозете.
Мистер О’Хара очень меня полюбил. Он полюбил гладить меня по спине, когда мы сидели с ним после ужина на диване и смотрели документальные детективы. В комнате были и другие диваны, но он полюбил сидеть рядом со мной.
Они и раньше держали школьников по обмену. До меня была немка. Всегда только девочки.
Через месяц Dad полюбил просовывать руку мне под свитер и гладить меня уже по голой спине. Очевидно, он полагал, что это право входит в стоимость свитера. Я удивилась сначала, но на другом диване сидела Mom. Она видела и не удивлялась. Я решила, что это очередные традиции честной американской семьи, и обмен моих веществ заработал с удвоенной силой.
Знала ли Mom? Думаю, она делала всё, чтобы не знать. И я делала всё, чтобы не знать, что она знает.
I’m sorry, Mama. I never meant to hurt you. I never meant to make you cry, but tonight I’m cleaning out my closet.
Подвозя меня к школьному автобусу на ярко-зелёном пикапе, украшенном ирландским трилистником, Dad выплёвывал «Кэмел» и, под прикрытием дорожного знака «Осторожно, лоси», отечески целовал меня в губы.
Что я всё изначально поняла правильно (будучи девочкой, читавшей «Лолиту», да к тому же доросшей до малиновых стрий на бёдрах), стало ясно ближе к Хэллоуину. Mom рано ушла спать, а я не заметила, как заснула в гостиной, на нашем с мистером О’Харой диване.
В окнах пьяно шатались ветки хмельного кустарника. Было от чего захмелеть. Проснулась я от того, что небритые щёки мистера Эндрю О’Хары царапали мне ляжки.
Джинсов на мне не было.
Я вскочила, убежала к себе и, вопреки запрету, захлопнула дверь. Утром мистеру О’Харе было объявлено, что мне всё понятно. И про вчерашнюю ночь, и про отеческие поцелуи в губы, и про дверь в мою спальню. Так что нечего прикрываться открытой дверью и осторожным лосем.
– Все дочки-матери между нами кончены! И даже до школьного автобуса я теперь буду ходить пешком! – отрезала я. Забыв, что уже приморозило и дальше, до марта, мороз будет только крепчать. А идти до автобуса придётся сорок минут по безлюдной дороге сквозь ильмы, будь они трижды неладны.
Dad, вероятно, полагал, что программы по обмену предусматривают обмен биологическими жидкостями. Он спокойно пожал плечами:
– Если ты не хочешь быть моей любовницей, как наша предыдущая немка, то я больше не куплю тебе джинсы. Что будет большой глупостью с твоей стороны, потому что немке я купил золотые серёжки, а потом даже был посажёным отцом на её свадьбе.
– Что тут больше морковка перед носом осла – серёжки или свадьба? – спросила я.
– Я тебя не понимаю.
– Это потому что у меня неродной английский.
В общем, я ответила, что не собираюсь когда-либо прокалывать уши. И выходить замуж. Поэтому быть его любовницей мне нет никакого резона. На том и порешили.
Обманула я его безобразнейше. Уши проколола, тусуясь с одноклассниками в молле, чуть ли не в те же выходные. И замуж всё-таки вышла. Почти в 42, уже имея троих детей. Но ведь вышла же.
Мистер и миссис О’Хара приезжали к нам в Россию, когда я была беременна третьей. За месяц до этого Dad позвонил и сказал:
– Они говорят, у меня диагностирована деменция. Я бы хотел увидеть тебя, пока я ещё помню, кто ты.
И я купила им билеты. Им, их дочке и уже взрослой внучке, которую в 1995-м я учила читать.
Нет, тут нужно почётче. Я. Купила. Им. Билеты.
Самая зажиточная семья новоанглийского городка не могла позволить себе билеты в Россию, а я – могла им это позволить. Спустя четверть века после того, как приехала к ним с двумя платьями – зимним и летним. Не могу точно сказать, за кого я была больше горда, покупая эти билеты, – за себя или за Россию.
Тиграну я всё рассказала про ильмы и сёдла дриад уже после того, как Mom и Dad уехали восвояси. Иначе бы он его убил.
Можно спросить, зачем спустя четверть века я притащила их в наш дом, возила в Сочи, показывала им наши пальмы, непохожие на их ильмы, и снарядила с собой по пакету инжира, который они никогда не видели.
Спросить можно. Ответить нельзя.
Патамуста это невозмозно, папа.
Это был мой триумф. Есть такое стихотворение Уильяма Батлера Йейтса – «Её триумф». Оно про нас с тобой, мой падишах.
Когда-то мне было 15. Мистеру О’Харе – 55. Я была его заложницей в одиноком доме, окружённом набоковскими ильмами, как крепостным забором. И он ничего мне не сделал. Просто перестал покупать джинсы. Гладить по голой спине тоже перестал. Что было вполне равноценным разменом. Баш на баш, как говорят в моей Молдовке.
К Рождеству, оценив перспективы замёрзнуть насмерть по дороге к школьному автобусу, я снова села в украшенный трилистниками пикап. Взяла из бардачка его «Кэмел» и закурила. Без спроса.
От окружавшего нас болиголова голова теперь болела не у меня.
На случай, если эта книга попадётся, как муха в паутину, профессиональному психотерапевту и он станет высасывать из неё соки причинно-следственных связей моей биографии, мне следует написать о своих многолетних переживаниях. О том, что небритые щёки на голых ляжках лишили меня возможности построить цельные отношения и в них уцелеть. Сломали мне жизнь. Или хотя бы ноготь.
Хочется что-нибудь вымучить, чтобы не мучить собирательного фрейдиста этой морковкой, подвешенной перед его ослиным носом.
Но нет. Я была уже взрослой. У меня давно сформировался вышеупомянутый иммунитет. В анамнезе также числились медляки с нигерийцем на чердаке и поцелуи с патлатым под жёлтым снегом. Стрии, наконец.
Пять из моих троюродных сестёр сбежали замуж в четырнадцать. У одной в семнадцать было трое детей. Другая стала бабушкой в тридцать один.
Я не считала его педофилом. Скорее просто неудачником. Неуклюжим и коротколапым, как баобаб.
«Баобаб пальчатый, то есть напоминающий кисть руки, что связано с пальчатой формой листьев растения», – сообщает нам «Википедия».
Этими пальчиками он не смог дотянуться даже до седла дриады, заточённого в принадлежащем ему лесу.
Всё это я долго объясняла Тиграну, сбивчиво и невнятно. Когда я сбивалась, он нетерпеливо продолжал объяснять за меня, потому что каким-то образом понял то, что я сама не могла понять.
А когда ты понимала себя лучше, чем я?
Dad вырос в многодетной семье. В многодетной семье извращенцев. Его родители держали их с братьями и сёстрами в подвале и регулярно насиловали. Оба. Поэтому он всю жизнь был на таблетках.
Его младший брат впоследствии стал католическим священником. Разумеется, педофилом. Не знаю, на таблетках ли он.
Людей с наклонностями Гумберта Гумберта гораздо больше, чем кажется тем, у кого этих наклонностей нет.
Водитель единственного автобуса, на котором можно было выбраться из нашего окаймлённого синей Кубанью спальника, настойчиво приглашал меня на свидание, когда мне было десять.
И это я даже не начала вспоминать. Don’t open my mouth[3], как у них там говорят.
Я намеренно не называю имён тех, кто ещё жив. Я ведь тут не свожу счёты. Я исповедуюсь.
А, вот, вспомнила ещё! Уж не обессудьте.
Виталий Бакалдин, заслуженный поэт-лауреат Кубани, вёл литературный кружок в ленинской комнате Дворца пионеров. Учил нас писать не ручкой, а сердцем и избегать глагольных рифм.
Посещение кружка было обязательным. Иначе поэт гарантировал проблемы в школе и при поступлении в вуз.
Восседая за крепким советским столом, он клеймил развал пионерии, а под столом пытался залезть в трусы ближайшей школьнице, не успевшей стать пионеркой. Особенно приглянувшихся приглашал домой, на индивидуальные занятия. Не уточняя – чем.
Однажды позвал и меня. Дверь открыла ухоженная супруга с подносом пирожков. Удивительно, как часто ухоженные супруги с подносами пирожков обеспечивают алиби своим обожаемым извращенцам.
Супруга сопроводила меня в гостиную. Нимало не удивившись тому, что супруг развалился в кресле в одних трусах. И действительно – лето же, Краснодар, жарко.
Он бессмертный, что ли?
– Садись на колени, – сказал поэт-лауреат и расставил ноги так, чтобы у меня не было шансов не увидеть содержимое его широких семейных трусов. По неопытности я заметила два синеватых пирожка. Резко отвернулась и взвизгнула:
– Батя не разрешает мне сидеть на коленях! Даже у него!
– А кто у нас батя? – насторожился поэт-лауреат.
Будучи дочерью своего уникального бати, я печёнкой почувствовала его, лауреата, страх. Перестала взвизгивать. Отошла к окну. Уставилась на поэта батиным вызывающим взглядом.
Приняла вызов.
– Батя у нас пенсионер, – неестественно прохрипела я, как Леонов в «Джентльменах удачи».
– А-а-а, ну это, пхх, пфф, – с облегчением выдохнул поэт и придвинул свои пирожки ближе ко мне. Но вдруг снова нахмурился. – Военный пенсионер, что ли? Молода ты для бати-пенсионера.


