Либрусек
Много книг

Вы читаете книгу «За седьмой печатью» онлайн

+
- +
- +

Дизайн обложки: Светлана Сапега.

© Евгения Якушина, текст, 2026

© ООО «Издательство АСТ», 2026

* * *

Яшмовый Ульгень

Предисловие

Белецкий проснулся резко, словно его кто-то пихнул, и окончательно, будто за секунду до пробуждения вовсе не спал. Все органы чувств – слух, зрение, осязание и обоняние – разом ожили и предупреждали об опасности. Испуганно пискнул и шоркнул крыльями согнанный с гнезда степной жаворонок. Едва приметно колыхнулся приоткрытый полог палатки, потревожив застоявшуюся под брезентом духоту. Легкое дуновение прохладного ночного воздуха шевельнуло волосы и донесло еле различимый запах медвежьего сала, которым теленгиты [1] пропитывают свои сапоги.

Чтобы скрипучий топчан не выдал его, Белецкий не стал подниматься, а просто одним движением скатился на земляной пол и, словно кошка, сразу оказался на ногах. Палатка была невелика: молодому человеку хватило одного шага, чтобы прильнуть к щели неплотно запахнутого полога ее входа. Тьма снаружи была такая, будто в чернильницу нырнул, но постепенно глаза привыкли ко мраку, и он смог различить темные треугольники соседних палаток, казавшихся миниатюрными копиями вздымавшегося на горизонте силуэта Чуйского горного хребта.

Никакого движения в лагере не было. Белецкий сдернул с топчана грубое серое одеяло, накинул на плечи, чтобы белизна нательной рубахи не выдала его в темноте, выскользнул из палатки и крадучись обогнул ее. Теперь он мог видеть большой шатер, в одной половине которого располагался штаб экспедиции, а во второй обитал ее начальник, статский советник Николай Львович Руднев, при котором молодой человек служил секретарем.

Чутье Белецкого не обмануло: перед входом в палатку Николая Львовича застыла невысокая, коренастая фигура. Судя по ее очертаниям, это был алтаец, одетый в долгополый чепкен и конусообразную войлочную шапку. Незнакомец прислушивался к царившей в палатке тишине, очевидно, собираясь в нее проникнуть.

Ждать дальнейшего развития событий Белецкий не стал. Стремительным броском он преодолел пару саженей, разделявших его с чужаком, и раньше, чем тот успел обернуться, кинулся ему на спину, словно ирбис, охотящийся на марала. Алтаец был крепок и значительно шире в плечах сухопарого жилистого Белецкого, но неожиданность и стремительность атаки, а также недюжинный рост секретаря не оставили незваному гостю никакого шанса устоять на ногах.

Тяжело дыша, оба они ввалились в палатку начальника экспедиции. Не давая противнику опомниться, Белецкий нанес ему короткий точный удар пониже уха, и тот тут же обмяк. В этот же момент раздался щелчок взведенного курка, и властный голос Руднева спросил:

– Кто здесь?

– Ich bin’s,[2] – выдохнул секретарь.

Белецкий, звавшийся по имени и отчеству Фридрихом Карловичем, был двуязычным полукровкой – сыном немецкого инженера, приехавшего служить в Россию, осевшего в ней после женитьбы на русской женщине и сменившего фамилию Bellezer на созвучную, но более привычную для русского уха. Язык матери и язык отца были для юного Белецкого в равной степени родными, и, хотя, естественно, первым он пользовался чаще, в минуты душевного волнения имел привычку переходить на второй.

Чиркнула спичка, свет ее пламени выхватил из темноты нахмуренное лицо статского советника с помятыми усами и лежавший на его подушке револьвер. Николай Львович зажег наполненный смрадным бараньим салом светильник. Держа жировку в руке, он подошел и склонился над незваным гостем, которого Белецкий к тому моменту обыскал и связал ему за спиной руки палаточным шнуром.

Вторгшимся в лагерь чужаком действительно оказался алтаец. Это был молодой человек, немногим старше Белецкого, лет двадцати – двадцати трех, с гладким чистым лицом, добротно одетый и обутый. Из оружия при нем имелся только охотничий нож.

– Что произошло? Кто это? – спросил Руднев.

Белецкий коротко рассказал о случившемся. Николай Львович нахмурился.

– Надеюсь, ты его не убил. У нас и без того хватает проблем со здешним сеоком [3].

Словно торопясь развеять опасения начальника экспедиции, пленник зашевелился. Белецкий перевернул его и усадил. Алтаец злобно, как угодивший в ловчую сеть манул, зашипел и заизвивался. Белецкий стиснул ему плечо и встряхнул. Поняв, что высвободиться и бежать не удастся, алтаец затих и лишь свирепо переводил взгляд темных раскосых глаз с одного русского на второго.

Сочтя, что статскому советнику не пристало вести беседу в одном исподнем, Николай Львович накинул на плечи шинель и присел на топчан.

– Ты кто такой? Зачем сюда пришел? – спросил он по-русски и, не получив ответа, повторил вопрос по-алтайски.

Пленник молчал, но по тому, как зыркнул на Руднева, стало очевидно, что он все понимает.

– Ты собирался что-то украсть? Оружие? Деньги? Может, ты убить меня замышлял? – выспрашивал статский советник на двух языках. – Как тебя зовут? Кто твой отец?

Пленник продолжал хранить упрямое злое молчание.

– Я посторожу его до утра, – предложил Белецкий, – а завтра мы отвезем его в аил и потребуем объяснений у зайсана [4].

Николай Львович отрицательно покачал головой.

– Нет. Мы его отпустим. Ничего дурного он сделать не успел. Оружия у него нет. Я не желаю тратить время на разбирательства с зайсаном из-за выходки глупого мальчишки.

Начальник экспедиции хмуро свел брови и прищурил глаза, отчего в лице его отчетливо проступили черты, доставшиеся в наследство от далеких предков-чингизидов.

– Слушай меня, уулчагаш [5],– сурово приказал он, вперив колкий взгляд в алтайца, – ты вернешься в свой аил и расскажешь всем, как великодушно обошлись с тобой русские. И предупредишь своего зайсана, что, если кто-нибудь из местных еще раз посмеет проникнуть в лагерь тайком, я отправлю наглеца в Бийск к капитану-исправнику и тот определит его в тюрьму как вора… Развяжи его, Белецкий, и проводи до ручья.

Белецкому решение статского советника не понравилось. За год, проведенный в экспедиции, он не раз убеждался в коварстве и вероломстве местных жителей, хотя и считавшихся подданными российского царя, на деле люто ненавидящих русских и всячески сопротивлявшихся их законам и власти. Однако перечить приказу секретарь не посмел. Неохотно он распустил путы, стягивающие запястья пленника, и рывком за воротник поставил его на ноги. Конфискованный нож Белецкий демонстративно отбросил в темный угол палатки.

– Пошли, – велел он алтайцу, подтолкнув к выходу.

Тот покорно сделал несколько шагов, потом остановился, резко обернулся, указал рукой на собранный из досок и покрытый куском зеленого сукна рабочий стол статского советника и выкрикнул на вполне сносном русском языке:

– Тосем [6] покарает тех, кто без спроса пришел на земли его сеока! Месть Ульгеня [7] будет страшна!

С этими словами алтаец с проворством сурка, спасающегося от когтей неясыти, кинулся из палатки в ночную тьму. Белецкий метнулся было за ним, но Руднев его осадил:

– Стой! В темноте тебе его не поймать, да и ловить ни к чему. Пусть убирается.

– А если он вернется?

– Зачем ему возвращаться?

Вопрос поставил Белецкого в тупик.

– Не знаю. Но зачем-то же он приходил и пытался пробраться в вашу палатку. Может, он и вправду убить вас собирался!

– Не думаю, – возразил Руднев. – Убийца держал бы оружие наготове, а ты вынул нож из его голенища. Скорее уж он хотел что-то забрать. Например, это.

Николай Львович взял со стола и покрутил в руке вырезанную из кроваво-бурой яшмы статуэтку высотою чуть более пяди. Идол изображал одного из верховных алтайских божеств – Ульгеня.

– Мальчишка назвал Ульгеня своим тосемом, – припомнил Руднев. – Вероятно, вознамерился освободить своего божественного пращура из русского плена и вернуть соплеменникам.

– Где ж тут «плен»! – возмутился Белецкий. – Шаман сам отдал вам Яшмового Ульгеня и даже сказал, что поступает в соответствии с его божественной волей.

– Мальчишки имеют досадную привычку противиться воле старших, – усмехнулся Николай Львович. – Кстати, вот тебе моя воля. Завтра ты со мной не поедешь, а останешься в лагере и займешься упаковкой экспонатов. Их нужно отправить в Бийск до того, как мы начнем переносить лагерь на новое место.

– Но, Николай Львович, – взвился Белецкий, – вы же обещали показать мне Кезер-Таш [8]!

– Успеется. Проводники говорят, урочища Тюте, возле которого я думаю разбить лагерь, охраняют аж целых три каменные бабы. Так что налюбуешься. – Заметив, что Белецкий разочарованно сник, начальник экспедиции ободряюще потрепал молодого человека по плечу. – Ничего интересного ты не пропустишь, мы просто станем искать место для стоянки… Иди спать. Скоро светать начнет.

Белецкий кивнул и поплелся к себе. Уже выходя из палатки, он обернулся и спросил:

– Николай Львович, как вы думаете, почему Ульгень захотел оказаться у вас?

Глава 1

В тишине пустого флигеля щелчок замка прозвучал громко и звонко, словно выстрел. Невольно затаив дыхание, Митенька крадучись, на цыпочках вошел в архив и зажег потайной английский фонарь. Расползшиеся по стенам гротескные тени, отблески стеклянных витрин и скрип половиц под ногами создавали таинственную и немного пугающую атмосферу, в которой Митеньке было не по себе: по спине пробегал холодок, а сердце пихалось в ребра.

Чтобы избавиться от глупого беспричинного страха, юноша принялся насвистывать лейб-гвардейский марш Дерфельдта, дирижируя в такт фонарем. Желтоватый луч метался из стороны в сторону, хаотично выхватывая из темноты фрагменты интерьера, знакомого Митеньке настолько, что молодой человек мог свободно ориентироваться в нем и вовсе без фонаря, прихваченного исключительно для приключенческого антуража.

Окончательно развеяв в душе всякую тревогу, юноша начал подсвечивать расставленные в витринах экспонаты, известные ему до мельчайших деталей.

Вот медный нагрудник с изображением скифского всадника, пронзающего копьем неведомое четырехглавое чудовище. Отец отыскал этот доспех в древнем кургане в 1872 году во время своей первой экспедиции, задолго до рождения Митеньки. А здесь – шаманский бубен, на котором нарисован охотник с остроухой собакой, преследующей горделивого оленя. Когда-то звуки этого бубна призывали своенравных алтайских духов даровать мужчинам охотничью удачу, а потом отец выменял его у шамана на стальной клинок или на какую-нибудь диковинку вроде компаса. А вот подарок отцу от старейшины рода Чулум Кыпчак: тесненное золотом седло с войлочным потником, по углам которого вышиты мифические птицы, похожие на воронов с чересчур длинными клювами и хвостами.

Митенька перешел к следующей витрине, и свет фонаря выхватил из темноты яшмовую фигурку увенчанного лучистым солнечным диском человекоподобного существа, державшего в руках серп Луны, повернутый рогами вверх. Это был Ульгень – старший из алтайских богов. В целом идол был вырезан схематично и даже примитивно, но его лицо поражало своей детальной проработкой: высокие азиатские скулы, хитрый прищур, глубокие морщины над густыми нахмуренными бровями, заплетенная в косицу жиденькая монгольская борода и тонкие, обвислые усы над сжатыми в глумливой улыбке пухлыми губами.

Митеньку удивляло, что ваятель придал создателю мира столь отталкивающую личину, но еще больше его поражала ее мистическая притягательность. Вот и сейчас юноша никак не мог оторвать взгляд от Яшмового Ульгеня, лицо которого будто бы ожило в подрагивавшем свете фонаря: глаза недобро посверкивали, блики на высоких скулах создавали иллюзию играющих желваков, а багровые прожилки на камне казались струйками крови, стекавшими из темной щели рта.

С трудом отогнав наваждение, Митенька торопливо отвел луч фонаря в сторону, но тут же вернул обратно, рассердившись на себя за постыдную, по его мнению, впечатлительность. «Вот еще! – досадливо подумал он. – Каменного болвана испугался!»

Чтобы доказать себе, что он не трус, молодой человек решил вынуть статуэтку и подержать в руках. Он выбрал на связке нужный ключ, отпер витрину и потянулся к Ульгеню. В тот же миг за его спиной хлопнула дверь и сделалось светлее. В архив, держа в руке керосиновую лампу, вошел Белецкий – Митенькин воспитатель.

– Дмитрий Николаевич, что вы здесь делаете в такой час? – строго спросил он.

От неожиданности Митенька дернулся, едва не выронив фонарь, и, поспешно захлопывая витрину, умудрился ободраться о торчавший из рамы гвоздик.

– Я спрашиваю, что вы здесь делаете? – настойчиво повторил свой вопрос несносный воспитатель.

Пойманный с поличным Митенька упрямо помалкивал, зализывая царапину на пальце. Белецкий протянул ему платок и потребовал:

– Дайте сюда дневник.

Юноша вытащил из-за пазухи потрепанную тетрадь в клеенчатой обложке и отдал воспитателю.

– Я много раз просил вас не выносить дневники из архива, – с суровым упреком произнес тот.

– Белецкий, прекрати мне указывать! Это дневники моего отца! – взорвался юноша, разозленный не столько укором, сколько тем, что так глупо попался, да еще и напугался до чертиков.

– Тем больше у вас причин относиться к ним бережно и читать только здесь, – отчеканил в ответ Белецкий и аккуратно положил тетрадь в одну из стоящих на высоком стеллаже коробок.

После он придирчиво осмотрел отпертую витрину и продолжил наставления:

– Изучать экспонаты следует при дневном свете. Прежде чем брать их в руки, желательно надевать перчатки…

– Белецкий, я все знаю, – теперь уж виновато проговорил Митенька. – Я не хотел ничего трогать… Только Ульгеня…

Белецкий осторожно снял с полки яшмовую статуэтку и протянул воспитаннику. Юноша несколько секунд колебался, прежде чем взять ее.

– Это всего лишь резной камень, Дмитрий Николаевич, – сказал Белецкий, заметив в лице Митеньки опасливую настороженность.

Молодой человек сжал яшмовую фигурку в ладони. Сочившаяся из ободранного пальца кровь размазалась по глумливому лицу языческого божка.

Митеньке вдруг сделалось страшно и тоскливо, словно от безысходного, непоправимого горя, которое, несмотря на юный возраст, ему уже случалось пережить. Он торопливо вернул статуэтку воспитателю и попросил:

– Убери его, Белецкий. Конечно, это всего лишь камень, но мне иногда кажется, что его принесли с чьей-то могилы.

Белецкий нахмурился.

– Вам пора ложиться спать, Дмитрий Николаевич. Ночью человека одолевают мрачные мысли. Но это лишь следствие физической и умственной усталости. Уверяю вас, утром от тревоги и хандры не останется и следа… Мне проводить вас?

– Мне не пять лет, Белецкий! – ощетинился Митенька. – Спокойной ночи!

Оставшись один, Белецкий стер Митенькину кровь с Яшмового Ульгеня и убрал статуэтку в витрину. Потом достал конфискованную у воспитанника тетрадь, сел за письменный стол, положил ее перед собой и долго собирался с духом, прежде чем открыть на заложенной пожелтевшей семейной фотографией странице.

На фотокарточке знаменитый исследователь Алтайских земель, реформатор корпуса военных топографов, географ и этнограф Николай Львович Руднев горделиво восседал рядом с красавицей женой – Александрой Михайловной, в девичестве графиней Салтыковой-Головкиной. На подлокотнике его кресла легко примостилась пятнадцатилетняя дочь Софи, а у его ног, обхватив колени, сидел восьмилетний сын Митенька. Дата на обороте фотографии свидетельствовала, что сделана она была девять лет назад, ровно за месяц до того дня, как Белецкий отправился в свою первую и единственную исследовательскую экспедицию.

Воспитатель отложил карточку и прочел последнюю запись, сделанную твердым, немного угловатым почерком Николая Львовича:

1888 года … месяца … дня. Сегодня планирую определиться с местом для нового лагеря. Выезжаем в 7:30. Со мной едут Аксаков, Ридегер, Спицин, Жбиковский и двое наших проводников – Мерген и Анчы. Белецкого оставил паковать экспонаты. Кажется, мальчишка до крайности на меня обиделся. Придется найти для него какое-нибудь чрезвычайно важное и интересное поручение.

На этом дневник обрывался. Начальник экспедиции, четверо ее участников и двое проводников-алтайцев, отправившиеся разведывать место для нового лагеря, назад не вернулись. А спустя сутки высланный на поиски спасательный отряд, в рядах которого был Белецкий, отыскал их останки. Лошади и оружие исследователей оказались похищенными. Кто и почему совершил нападение, выяснить так и не удалось. Может быть, вероломные теленгиты нашли способ прогнать со своих земель чужаков, а может, пришедшее с Туркестанских земель воинственное племя отомстило русскому царю за выстроенное на крови Степное генерал-губернаторство.

Экспедицию свернули. Раздавленный горем и чувством неискупимой вины, Белецкий вернулся в Москву, сопровождая бренные останки своего покровителя, который взял над ним, шестнадцатилетним осиротевшим мальчишкой, попечительство, ввел в семью, сделал своим секретарем, а спустя два года забрал с собой в очередную алтайскую экспедицию.

Похожий более на привидение, чем на живого человека, Белецкий явился в рудневский особняк на Пречистенке, чтобы передать вдове бумаги и личные вещи Николая Львовича.

Не смея поднять глаза на Александру Михайловну, Белецкий пробормотал слова соболезнования и отдал ей портфель с бумагами.

– Фридрих Карлович! Голубчик! Вы же останетесь с нами жить? – внезапно спросила его Александра Михайловна.

Белецкий вздрогнул, словно от пощечины, и растерянно посмотрел на нее. Прекрасное лицо вдовы осунулось и посерело, глаза выцвели от слез, а в волосах появилась седая прядь, серебристо-белая, как снежные вершины Алтайских гор.

– Да как же это, Александра Михайловна? – хриплым, будто не своим голосом спросил потрясенный Белецкий. – Я не смею. Я… не… Простите меня, Александра Михайловна!

– Фридрих Карлович, милый, я знаю, как вам тяжело! Но прошу!.. Не оставляйте нас! Ради Николая Львовича! Ради Митеньки! Как ему одному расти?! Без мужчины!

Александра Михайловна обняла молодого человека и по-матерински прижала его голову к своей груди.

Так Белецкий узнал, что такое милосердие, поняв вдруг, что эта женщина, лишившаяся любимого мужа, не то что прощает его, когда и сам он не мог найти себе прощения, но даже не имеет в мыслях винить его и, более того, сочувствует его безграничному горю. Пораженный осознанием этого, он рухнул перед Рудневой на колени и разрыдался. Это были первые и единственные слезы, пролитые Белецким по своему покровителю.

Белецкий остался в доме Рудневых. По-прежнему занимался перепиской и другими секретарскими работами, теперь уже для Александры Михайловны, но основной его заботой стал Митенька.

На момент первого появления Белецкого в доме Рудневых Митеньке было всего шесть лет. Тихий, хрупкий, слабого здоровья, этот ребенок был избалован вниманием и заботой всех, от главы семейства до младшей кухарки. Но это не портило мальчика. Он рос мечтательным, добрым и немного замкнутым. Митенька сразу проникся к Белецкому доверием и симпатией. Невзирая на свою застенчивость и неразговорчивость, он охотно оставался со старшим товарищем в библиотеке, рассматривал старинные иллюстрированные книги или просил почитать. Надо сказать, что, не в пример большинству своих сверстников, Митенька и сам бегло читал, но больше любил слушать.

Часто они вместе гуляли либо на Пречистенском бульваре, если Рудневы жили в своем московском доме, либо на берегу Пахры, если семейство обитало в усадьбе близ Милюково. Во время этих прогулок Митенька обыкновенно просил Белецкого что-нибудь рассказать, а сам говорил мало. Рядом с мальчиком шестнадцатилетний Белецкий чувствовал себя взрослым и сильным. Чувство это было непривычным, но приятным.

После гибели Руднева-старшего Белецкий сделался при Митеньке гувернером и, что еще важнее, стал тем единственным доверенным лицом, перед которым десятилетний Митенька не стеснялся открывать душу, слишком уж ранимую для столь юного человека.

Смерть отца мальчик пережил тихо, но глубоко. Знали об этом лишь преданный Белецкий и мудрая Александра Михайловна. Остальные считали, что Митенька слишком мал и, слава богу, не может понять свалившегося на семью горя.

Всего лишь однажды между Митенькой и Белецким состоялся разговор о гибели Николая Львовича. Когда в очередной раз Белецкий укладывал его спать и спросил, что почитать ему на ночь, мальчик тихо, но твердо попросил рассказать о случившейся в Курайской степи трагедии. Не зная, как уйти от тяжелого разговора, Белецкий рассказал сыну великого исследователя все как было. Митенька выслушал его молча, не задавая вопросов. Ни одной слезинки не скатилось по его щекам, ни одного всхлипа не сорвалось с плотно сжатых детских губ. Более они никогда не возвращались к этой теме.

Глава 2

Александра Михайловна с царственной грацией помешивала сахар в чашке голубого английского фарфора и с наигранной печалью взирала на Белецкого.

– Ах, Фридрих Карлович! Если бы не вы, я чувствовала бы себя совершенно одинокой. Совершенно! Таков удел стареющей матери!

– Полноте, Александра Михайловна! – привычно возражал Белецкий. – Вы никогда не станете стареющей, ибо истинная красота, душевная и телесная, времени не подвластна.

Этот достойный театральных подмостков диалог с легкими вариациями происходил между ними практически ежедневно во время утреннего чаепития, в котором остальные домочадцы участвовали редко, предпочитая поспать подольше.

Белецкий привычно, даже не задумываясь, поддерживал традиционный разговор и искренне любовался собеседницей.

Александра Михайловна в свои сорок два года сохранила девичью легкость фигуры, которую изысканно дополняла благородная стать зрелой женщины. Лицо ее с тонкими аристократическими чертами было всегда приветливо и немного задумчиво. Несколько глубоких складок пересекали высокий белый лоб. Легкие морщинки залегли в уголках глаз и губ и, хотя на вид они не были скорбными, а лишь печальными, таили в себе великую тоску и боль. Им вторила седая прядь, оттенявшая пышные золотистые волосы, обычно собранные в сложную, но элегантную прическу, из которой вечно выбивалось несколько непослушных локонов. Самым замечательным в этой женщине были обрамленные длинными черными ресницами глаза, огромные, цветом похожие на дымчатый топаз – голубовато-серые, глубокие и задумчивые. Взгляд этих восхитительных глаз обычно легко скользил по поверхности предметов, тонко касался собеседников, не заглядывая в глубину, но если вдруг замирал на человеке, то делался пристальным и будто бы брал душу в плен.

Характер у Александры Михайловны был под стать ее взгляду. При поверхностном знакомстве он виделся легким, мягким и даже немного театральным, но те избранные, кто знал эту женщину ближе, почитали в ней мудрое спокойствие, несгибаемую волю и доброту ко всякому божьему творению. К числу таких посвященных относился Белецкий.

Приватное чаепитие Александры Михайловны и Белецкого было прервано появлением Софи.

Барышня стремительно вошла на террасу, и та сразу озарилась каким-то особенным веселым сиянием. Было у Софьи Николаевны такое удивительное свойство приносить с собой радостный свет, где бы и в каком обществе она ни появлялась. Молодой человек поднялся и поклонился.

Когда-то давно забавная и озорная двенадцатилетняя Софи, приезжавшая из пансиона на каникулы, поверявшая Белецкому свои детские тайны и просившая его подпевать вторым голосом во время домашних концертов, являлась предметом мучительных нравственных терзаний юного секретаря. Его невероятно пугала мысль о том, что Софи вырастет в прекрасную барышню и – о боже! – он непременно в нее влюбится. Будучи человеком высоких нравственных представлений, Белецкий не допускал возможности даже тени вожделения к дочери своего покровителя и потому вел себя с ней с нарочитой холодной почтительностью. Он утешался лишь той мыслью, что к тому времени, когда повзрослевшая Софи вернется домой, он уже давно будет в экспедиции, где-нибудь в диких Алтайских землях, а может быть, даже героически погибнет во имя исследовательской науки и славы России. Предположить, что и Софи имеет все шансы в него влюбиться, Белецкий, конечно, не мог. Додумайся он до этого, перепугался бы еще больше.

Крошка Софи действительно выросла в очаровательную барышню. Она унаследовала от матери стройность фигуры и легкость движений, а от отца – черные как смоль волосы и чуть раскосые темно-карие глаза, в которых плясали озорные золотистые искорки, а иной раз вспыхивало упрямое яростное пламя.

Опасения Белецкого о возможных романтических чувствах к Софье Николаевне, к счастью для него, не оправдались. Как-то само собой между ними выстроились очень доверительные, но абсолютно платонические отношения, схожие более всего с соратничеством. Молодые люди поверяли друг другу сокровенные мысли, делили заботу и тревоги за Александру Михайловну и Митеньку, вели философские споры. Они очень уважали друг друга и ценили свою дружбу.

– О ком сплетничаете? – весело спросила Софи, подсаживаясь к столу, и, как в детстве, стянула из сахарницы кусок колотого рафинада.

– Помилуйте, Софья Николаевна, да когда же это мы сплетничали? – с улыбкой возразил Белецкий. Он всегда начинал улыбаться при ее появлении, хотя в обычное время улыбчивость была для него несвойственна.

– Ой, Белецкий! Да вы с матушкой как две старые кумушки, вечно ведете свои скучные разговоры то о соседях, то о ценах, то о газетах. Ну вот чего вы, скажите мне, сидите тут в такое замечательное утро? Шли бы прогулялись!

– Я жду, когда Дмитрий Николаевич проснется. С ним и пойду, – ответил Белецкий, отодвигая сахарницу из-под протянутой руки Софи. – А вам, Софья Николаевна, как прогрессивной и сосватанной девице, не пристало рафинад пальцами из сахарницы таскать.

Софи и Александра Михайловна рассмеялись.

– И то правда, Фридрих Карлович, ну что вы тут со мной время теряете! Пойдите погуляйте с Софи. Митенька вчера читал до поздней ночи, так что, верно, еще часа два спать будет. К тому времени вы уж воротитесь.

Надо сказать, что Александра Михайловна была единственной, кто называла Белецкого по имени и отчеству. Обычно он всем представлялся лишь по фамилии, предпочитая, чтобы его так и называли. Не то чтобы ему не нравилось его немецкое имя. Он как-то даже и не задумывался о странности его сочетания с русской фамилией и вообще не видел ничего особенного в своих немецких корнях. Воспитанный отцом в строгих немецких традициях, он рос на руках русской няньки, учился в русской гимназии и даже крещен был в православной церкви. Так что, говоря по чести, во Фридрихе Карловиче Белецком почти совсем ничего немецкого и не осталось. Разве что безукоризненное немецкое произношение да пресловутые немецкие аккуратность и пунктуальность.

Внешность у молодого человека тоже ничем не выдавала этнических корней: ни светлых волос, ни голубых глаз, ни бюргерской полноты. Он был высок ростом, узок в кости, жилист и, при всей своей вечной худобе, отличался недюжинной силой в сочетании с изрядной ловкостью движений. Лицо его вряд ли можно было назвать красивым, было оно худым и даже каким-то аскетичным, но привлекало четкостью и правильностью черт: острые скулы, тонкий нос, резко очерченный подбородок, тонкогубый рот, будто прорезанный лезвием, глубоко посаженные зеленоватые глаза, смотрящие на мир цепко и внимательно. Он чисто брился, не нося ни усов, ни бороды, оставляя лишь небольшие, гладкие, идеальной формы бакенбарды. Волосы темно-русого цвета он коротко стриг и гладко зачесывал назад. Это расходилось с модными веяниями, но выгодно подчеркивало его высокий чистый лоб. Красавцем себя Белецкий не считал, но в целом на внешность свою не жаловался, тем более что ее незаурядность подтверждал неизменный интерес к его персоне со стороны слабого пола.

Белецкий откланялся Александре Михайловне, целомудренно взял Софью Николаевну под локоть, и молодые люди спустились с террасы в сад. Побродив там чуть более часа, Белецкий решил, что пора-таки будить Митеньку. В это лето семнадцатилетний Руднев-младший взял в привычку проводить ночи за чтением или рисованием, засыпать лишь под утро и просыпаться к обеду. Вот и давеча Белецкий пресек вылазку воспитанника в архив глубоко за полночь. Этакий богемный режим воспитателю категорически не нравился, и он всячески препятствовал установившемуся распорядку дня своего подопечного.

Митенька к тому времени, однако, уже не спал. Он лежал, раскинувшись на мягкой постели, и обдумывал очень серьезный вопрос, не дававший ему покоя с того момента, как он получил из рук директора гимназии аттестат и похвальный лист за отличную успеваемость и примерное поведение.

Обучение в гимназии Митенька начал с четвертого класса, пройдя курс первых трех с домашними учителями. Волнуясь за хрупкое здоровье сына, Александра Михайловна и в четвертый-то класс не хотела его отправлять, но Белецкий настоял на том, что мальчику нужны дисциплина и общество себе подобных. А главное, говорил он, Митеньке необходимо в полной мере вкусить все радости и горести отрочества, ибо без этого опыта невозможно полноценное и гармоничное становление мужчины. Взрастить же из мальчика настоящего мужчину Белецкий почитал своим долгом.

В гимназию Митенька поступил легко и учился блестяще, однако особого интереса ни к одной из наук не проявлял, предпочитая всему прочему чтение и рисование, к которому с малых лет имел недюжинный талант.

Получив прекрасное среднее образование, Митенька столкнулся с вопросом, что делать дальше. И именно над ним он ломал голову, нежась среди пуховых подушек и прикрывая ладонью глаза от льющихся в окно солнечных лучей.

Критериев выбора жизненного пути у Митеньки было немного: во-первых, путь этот должен был быть тернист, во-вторых, вести к славе, в-третьих, преумножать величие России, а в-четвертых, быть таковым, что, следуя по нему, Митенька непременно проявит себя лучшим и достойнейшим из всех. В этом последнем пункте и заключалась главная проблема: Митенька ни в чем не находил в себе особых задатков.

Можно, размышлял он, пойти по стопам отца. Но это означало обречь себя на вечное пребывание в тени великого человека. Можно было бы выбрать военную службу, но маменька наверняка не перенесет его героическую гибель на поле брани. А без героической гибели нет смысла надевать воинский мундир. Можно было бы стать инженером-изобретателем, но все значительное – электричество, двигатель внутреннего сгорания и даже аэроплан – уже изобрели.

Оставался, конечно, вариант стать знаменитым художником, но и тут не все было ладно. В России более всего ценились пейзажи, парадные портреты, сцены из жизни простого народа или монументальные полотна о древних трагедиях и исторических баталиях. Ничего из этого Митеньке изображать не хотелось. А то, к чему лежало сердце, ни признания, ни тем более славы обещать не могло. Митенька бредил прерафаэлитами, течением в России непопулярным и презираемым за свое отступничество от высоких канонов.

Про прерафаэлитов он узнал от учителя рисования, господина Вайстока, хмурого англичанина, недолюбливавшего поголовно всех гимназистов. Что заставило этого человека покинуть Туманный Альбион и, тем паче, пойти преподавать нерадивым отрокам, оставалось для всех загадкой. Однако учителем он был замечательным, а в Митеньке, который, похоже, не нравился ему меньше остальных мальчиков, разглядел талант. Однажды он оставил его после урока и показал альбом с чудесными литографиями картин Милле, Ханта, братьев Россетти, Вулнера, Стивенса и Коллинсона [9], а после предложил ученику попробовать нарисовать нечто подобное. Митенька был сражен. Оказывается, сюжетом картины могли быть рыцари и прекрасные дамы, а не только греческие скульптуры, натюрморты с яблоками да среднерусские пейзажи!

В день выпуска Вайсток подарил своему ученику небольшую репродукцию картины сэра Эдварда Берн-Джонса «Сэр Ланселот у часовни святого Грааля», и с тех пор Митенька всюду возил ее с собой и вешал на самое видное место. Картина эта не просто поражала юношу своей художественной ценностью. Спящий рыцарь в серебристо-белых латах казался ему идеальным героем, эталоном благородства и жертвенности, к которому ему, Митеньке Рудневу, непременно следовало стремиться. Так вот и до́лжно жить, думал молодой человек, обязательно дать кому-нибудь или чему-нибудь клятву верности и отправиться на поиски чудесной реликвии или чего-то в этом роде, способного даровать всем людям до единого мир и счастье. А между делом еще и спасать слабых, лучше, конечно, прекрасных девиц, ну, или, в крайнем случае, стариков и детей.

В тот момент, когда мысли доходили до спасения девиц, Митеньке в последнее время почему-то сразу представлялась дочь предводителя уездного дворянства Аннушка Бородина, хотя она и мало походила на томных и бледных дев с картин английских романтиков. Аннушка была веселой и румяной, с бойким звонким голосом и заливистым смехом. От мыслей о ней на душе у Митеньки становилось светло и радостно. Вот и сейчас, вспомнив об Аннушке, он позабыл о своих душевных терзаниях и улыбнулся.

В этот момент в дверь настойчиво постучали, и, не дожидаясь ответа, в спальню стремительно вошел Белецкий. Суровый воспитатель хмуро сдвинул тонкие брови и скрестил руки на груди.

Митенька забарахтался среди подушек, не сразу изловчившись выбраться из них и сесть.

– Доброе утро, Белецкий! – смущенно поприветствовал он наставника, ожидая очередного нагоняя за непростительно долгое пребывание в постели.

– Утро? Утро, Дмитрий Николаевич, кончилось часа четыре назад, – ледяным тоном отчеканил Белецкий. – Я снова вынужден обратить ваше внимание, что благородному человеку не пристало вставать позже шести утра.

Митенька помалкивал, терпеливо снося отповедь. Он знал, что никакие его оправдания приняты не будут, а лишь спровоцируют более жесткие и саркастические замечания.

– Извольте одеться, сударь. Мы идем на реку плавать. – Белецкий положил перед Митенькой рубашку и английские спортивные брюки.

По тому, что и сам наставник был без сюртука, а лишь в одной сорочке с жилетом, Митенька понял, что рассчитывать на завтрак до ненавистного ему купания не приходится. А то, что на ногах у Белецкого были спортивные туфли, предвещало неизбежность пробежки до реки.

Белецкий подходил очень строго к вопросу физического воспитания Митеньки. Едва тому исполнилось десять лет, воспитатель приступил к закалке и укреплению слабого здоровьем отрока. Летом водил его в походы с ночевкой под открытым небом, а зимой выгонял босиком на снег. Ежедневно он проводил с Митенькой занятия по гимнастике, верховой езде, фехтованию или стрельбе, которым сам обучился у вышедшего в отставку лихого, но почти спившегося драгунского поручика, тратя на его уроки практически все свое жалованье, получаемое у Николая Львовича. В дополнение к благородным мужским искусствам Белецкий также учил своего воспитанника приемам борьбы без оружия, которыми виртуозно владел, перенимая у всякого достойного, по его мнению, учителя, будь то тренер английского бокса, мастер диковинных восточных единоборств или лихо дерущийся дворовый мальчишка.

Регулярные тренировки в любое время года и при любой погоде превратили Митеньку в сильного и спортивного молодого человека, но полюбить все эти упражнения он так и не смог. Что касалось реки, то тут дело было не в плавании или холодной воде. Митеньке было ужасно стыдно, но он страшно боялся пиявок, которыми изобиловало илистое дно Пахры. Вернее, конечно, не боялся, просто испытывал к ним сильнейшее брезгливое отвращение. Однажды такая дрянь присосалась к его ноге, и он заметил это, только выйдя на берег. Митеньку до сих пор передергивало от воспоминания о том, как он сидел на траве и тихо подвывал, а неустрашимый Белецкий снимал с него распухшего кровососа и прижигал маленькую, но сильно кровоточащую ранку.

Митенька принялся обреченно натягивать рубашку. Белецкий никогда не помогал ему с одеванием, разве что с подвязыванием галстука. Он вообще был строг со своим подопечным, хотя и почтителен. С самого начала Белецкий обращался к Митеньке исключительно на «вы» и по имени и отчеству, а тот с детских лет привык называть наставника на «ты», хотя более ни с кем из взрослых себе этого не позволял. Впрочем, Белецкий был не таким уж и взрослым, с Митенькой их разделяло всего десять лет.

– А когда гости приедут? – поинтересовался Митенька, запихивая ноги в туфли. – Матушка говорила, сегодня к вечеру.

– Ну, раз Александра Михайловна так говорила, так оно и будет. А значит, вам следует поторапливаться. До вечера еще многое нужно успеть. Оделись? Тогда идемте.

Митенька вздохнул и поплелся за своим мучителем.

Глава 3

Еще при жизни Николая Львовича была заведена традиция во время летних выездов собирать в Милюково интересное общество. К Рудневым приезжали не только друзья и соратники Николая Львовича, но и другие государственные мужи, ученые и писатели, которых привлекала прогрессивная и патриотичная атмосфера этих собраний, а также гостеприимство Александры Михайловны. После гибели супруга в память о нем Руднева продолжила эту традицию. Общество собиралось уже не столь обширное, но не менее приятное.

Костяком этих собраний и их неизменным участником являлся сподвижник Николая Львовича, член совета Императорского Русского географического общества, действительный статский советник Константин Павлович Невольский. Он был не просто товарищем и единомышленником покойного Руднева, но и многолетним другом семьи. Все годы после трагической экспедиции Невольский поддерживал Александру Михайловну и принимал деятельное участие в судьбе Софи и Митеньки. Имевший на службе репутацию человека сурового, с Рудневыми Константин Павлович бывал этаким добрым дядюшкой: выслушивал, давал добрые советы, утешал в горестях. Он часто приезжал в их дом, рассказывал о новых проектах Общества, рассуждал о политике, знакомил Рудневых с интересными людьми. Вот и в этот раз Невольский обещал представить на милюковском собрании двух новых гостей: публициста Григория Дементьевича Борэ и своего протеже, подающего большие надежды молодого географа Платона Юрьевича Семина.

Помимо вышеперечисленных персон в Милюкове ожидались еще трое: профессор Московского университета историк Федор Федорович Левицкий, тоже старый товарищ Николая Львовича, доктор семьи Рудневых, давно перекочевавший в статус друга, Рихард Яковлевич Штольц и жених Софьи Николаевны – молодой врач Аркадий Петрович Зорин.

Аркадий Петрович и Софи познакомились на приеме у предводителя уездного дворянства, которому первый принес на рассмотрение проект организации сельских амбулаторий, а вторая – проект женского училища для девочек мещанского сословия. Хотя обе задумки попали под сукно, визит к председателю земской управы оказался для молодых людей судьбоносным. Покинув присутствие в обществе друг друга, они до позднего вечера гуляли по городу и вели пылкую беседу о необходимости становления системы общедоступного среднего образования и массовой медицины. Софи рассказала Зорину, как после окончания общеобразовательных курсов профессора Герье два года подряд открывала в Милюкове класс для детишек из ближайших деревень, где сама учила их грамоте, арифметике, азам истории и естествознания, а Зорин в ответ поведал про свою работу в больнице при уездном доме призрения. Через неделю Аркадий Петрович пришел в дом Рудневых просить у Софьи Николаевны руку и сердце, а у Александры Михайловны – благословение на брак с ее дочерью. И согласие, и благословение были получены, а свадьбу назначили на ближайшую осень.

Приезд гостей ожидался к вечеру, на который был назначен парадный ужин.

Митеньке милюковские собрания с некоторых пор совершенно разонравились. Разговоры ему казались скучными, а больше всего раздражало отношение к нему гостей, их покровительственный тон и нарочито преувеличенное внимание к его мнению. Единственными, кто воспринимал Митеньку всерьез и обращался с ним естественно, были Константин Павлович и Рихард Яковлевич.

Сегодняшнего собрания Митенька особенно страшился, поскольку предвидел неизбежный разговор о его дальнейших планах на жизнь, которые он ни с кем обсуждать не хотел, особенно потому, что планов-то у него как раз и не было.

К вечеру выяснилось, что несносный Белецкий приготовил ему еще одну неприятность: в гардеробной Митенька обнаружил для себя новый визитный английский костюм, в котором, по непререкаемому мнению наставника, должен был явиться к ужину.

– А в чем же вы, Дмитрий Николаевич, собирались к людям выйти? В мундире гимназическом? Так вы уже больше не гимназист, – безапелляционно заявил Белецкий на неубедительные возражения Митеньки. – Вы взрослый человек, Дмитрий Николаевич, извольте одеваться и вести себя, как пристало взрослому благородному человеку.

Пристыженный и находящийся в полном раздрае чувств Митенька подчинился, безропотно позволив Белецкому поправить себе воротничок, поддернуть манжеты и дважды перевязать галстук.

– Schön! [10] – заключил воспитатель.

Митенька, уныло разглядывающий в зеркале свое отражение, мнение наставника не разделял.

Внешностью юноша больше походил на мать, чем на покойного отца. Среднего роста, даже чуть ниже, был он хрупок сложением и при этом невероятно красив лицом. Его точеные, словно у античной статуи, черты, обыкновенно спокойные и немного меланхоличные, обрамляли слегка волнистые волосы цвета холодного золота. Глаза Митеньки, как и глаза Александры Михайловны, были великолепно большие, чуть серее, чем у матери, с тем же туманным, рассеянным взглядом, который в один момент мог сделаться пронзительным, проникающим в самую душу и гипнотически завораживающим.

Сам Митенька о своей красоте не подозревал и, более того, считал свою внешность сущей напастью, из-за которой ему вечно выпадало играть девиц в спектаклях театрального гимназического кружка. Теперь же, одетый в новый, с иголочки, костюм, он и вовсе казался себе дурацким карамельным кавалером с рождественской открытки.

Удивительно, думал Митенька, насколько платье влияет на наше душевное состояние. Как же хорошо было носить гимназический мундир! Надел его, и все в этом мире вставало на свои места, все делалось просто и понятно: вот он, Митенька Руднев, лучший в классе, гордость матушки. И нечего к этому добавить, и нечего убавить. А что теперь? Солидное взрослое платье, абсолютно ничего не говорящее о его обладателе, только лишь вызывающее вопросы: кто этот молодой человек, что он собой представляет, чем в жизни полезен?

Что касается Белецкого, то он, как всегда, выглядел безукоризненно. Надетый на нем простой строгий костюм темно-серого цвета сидел как влитой, без единой складочки. Чопорный туалет оживлял шелковый светло-лиловый галстук. У Белецкого вообще был редкий талант всегда выглядеть так, будто платье его только что отутюжено, а рубашка отбелена и накрахмалена. В своей безукоризненности он напоминал английскую фарфоровую статуэтку.

За ужином шли разговоры на темы для Митеньки абсолютно безопасные: говорили об общих знакомых, о планах географического общества, о вышедшей в прошлом месяце в авторитетном научном журнале статье профессора Левицкого. Обсудили уездные новости и предстоящую свадьбу Софьи Николаевны.

Когда общество переходило в гостиную, где должны были подать кофе и коньяк, Митенька попытался потихоньку улизнуть, но Белецкий пригвоздил его строгим взглядом и незаметно для остальных отрицательно качнул головой: «Nein!» [11]. Пришлось остаться и забиться в самый дальний угол гостиной. Уж это-то запретить себе Митенька не позволил.

Разговоры стали интереснее. По негласному, но строго заведенному правилу политику и религию на собраниях у Рудневых не обсуждали, однако часто вели жаркие дискуссии по вопросам морали и социального развития. В этот раз тему задал Платон Юрьевич Семин.

Ему было немного за тридцать, хотя выглядел он старше из-за заметной сутулости и ранней залысины. Натурой географ был холеричной, на месте не мог усидеть и пары минут, постоянно что-то крутил в руках, а при разговоре помогал себя бурной жестикуляцией.

Семин поинтересовался, приходилось ли кому читать произведения Фридриха Ницше, и оказалось, что таковых, помимо него, четверо: Левицкий, Зорин, Штольц и Борэ.

– Что вы думаете, господа, об идее сверхчеловека, высказанной Ницше? – спросил он, перед тем кратко изложив непосвященным общую суть.

– О! Эта теория сродни дарвиновской! – пылко воскликнул Зорин.

– Вы находите? – скептически скривился доктор Штольц.

– Да, несомненно! Эволюция – естественный путь развития любых организмов в их физическом проявлении. Поскольку же человеческий дух неотделим от физического естества, то он также станет эволюционировать, что, несомненно, выведет его на новый уровень. Люди с таким развитием духа и разума, конечно, будут несравненно выше человека обыкновенного.

– В каком смысле выше? – поинтересовался Борэ, мужчина лет сорока, плотный, приземистый, с желчным лицом, одетый в броский клетчатый костюм по американской моде, при виде которого Белецкий не удержался от брезгливой гримасы. – Значит ли это, любезный Аркадий Петрович, что у сверхчеловека будут какие-то свои, отличающиеся от всех остальных, правила и законы?

– Разумеется, – согласился Зорин, – коль скоро это будет иной человек, то и законы, и правила у него будут иными.

– И мораль и него тоже будет своя? – продолжал наседать Борэ.

– Ну конечно!

– А кто же будет устанавливать эту мораль и законы? И кто гарантирует, что правила сверхчеловека станут учитывать интересы обычных, низших представителей рода человеческого?

– Это будет заложено в самой природе сверхчеловека! – уверенно произнес Зорин.

Его поддержал Семин:

– Конечно, уважаемый Григорий Дементьевич, так оно и есть! Если вы внимательно читали Ницше, то должны помнить…

– Да что мне Ницше! – перебил его Борэ. – Сверхчеловек, пиши о нем, не пиши, есть аллегория стремления одного индивидуума доминировать над другим. Это желание было хорошо известно и до доктора Ницше.

– Под «доминировать» вы, конечно, понимаете насилие? – вступил в беседу доктор Штольц. Он выглядел так, как и положено почтенному доктору: уже не молод, но подтянут, степенные манеры и спокойная немногословная речь.

– А вы знаете другие способы доминирования?

– Я согласен, что в сверхчеловеке Ницше нет ничего нового и оригинального, – безапелляционно, в менторской манере поддержал Борэ профессор Левицкий, мужчина лет шестидесяти, высокий, чрезвычайно тучный, с полнокровным лицом, пышными седыми бакенбардами и низко нависшими густыми бровями, из-под которых посверкивали чрезвычайно строгие глаза. – Вся история человечества – бесконечная вереница примеров того, как некая личность, возомнив себя в праве и в силах подчинять себе других, возносится или пытается вознестись выше посредственностей и толпы. Правда, пока все эти примеры заканчиваются крахом этих сверхличностей.

– Но это пока, – не унимался Борэ. – А если предположить, что в руках сверхличности окажутся все достижения технического прогресса, включая оружие? В этом случае его шансы против посредственностей и толпы, как вы выразились, господин профессор, окажутся несравненно выше. Что же в этом случае удержит его от гегемонии?

– Главная ошибка ваших рассуждений в том, что вы не учитываете величие духа, которого достигнет сверхчеловек, – снова кинулся в бой Семин.

– А с чего это он должен его достичь? – поинтересовался доктор Штольц, которого этот спор, кажется, забавлял.

– В этом цель эволюции духа! – убежденно заявил Зорин.

– Почему вы в этом так уверены? – задал вопрос доктор, разглядывая что-то на донышке своей чашки. – Вы, молодые люди, считаете, что эволюция – это переход от худших качеств к лучшим, да только все не совсем так. «Лучшее» и «худшее» в контексте эволюции есть не что иное, как «целесообразное» и «нецелесообразное». Вот, например, акула. В ходе эволюции она отрастила себе несколько рядов острейших зубов, поскольку это было лучшим для охоты, и стала опаснейшим хищником. Она, в терминах Ницше, настоящая сверхрыба. Однако ее мораль, если так можно выразиться, далека от высоких идеалов.

Продолжить чтение

Вход для пользователей

Меню
Популярные авторы
Читают сегодня
Впечатления о книгах
06.06.2026 11:55
Очень-очень сильно! И поплакать и посмеяться! Не оторваться от книги, выпадая из времени и места! Читая, удивительным образом видишь и героев и з...
06.06.2026 11:42
Спасибо за книгу, ждала эту история и она оказалась даже лучше, чем я надеялась. Ждем истрию про сестру Назара и Кирилла.
06.06.2026 11:34
Сюжет интересный, но очень быстрый, развивается всё быстро и коротко, возможно это и хорошо, но мне не хватило в сюжете описания привычек героев,...
06.06.2026 11:34
спасибо вам за проделанную работу. очень понравилось ваша книга ? побольше бы таких книг. и цена за книгу совсем не дорого .
06.06.2026 11:32
Выходя замуж, каждая девушка надеется на долго и счастливо. Что её любимый муж будет любящим, нежным, заботливым... К сожалению не всем так везет...
06.06.2026 11:31
Здраствуйте я прочитала все книги на литрес из вашей серии ,больше всех мне понравилась серия попаданки ипути дороги .очень живо ,красочно и очен...