Либрусек
Много книг

Вы читаете книгу «Золотая клетка» онлайн

+
- +
- +

Глава первая

Утро моего восемнадцатилетия пахло не свежей выпечкой и сиренью, как я мечтала в детстве, а сыростью осеннего дождя и нафталином, которым был пропитан мой подвенечный наряд. Платье висело на спинке стула, тяжелое, расшитое речным жемчугом, который при тусклом свете октябрьского неба казался не белым, а серым, словно его выловили не со дна морского, а из лужи под окном. Я сидела перед зеркалом в одной сорочке и смотрела на свои огненно-рыжие волосы, рассыпанные по плечам. Люди часто говорили, что этот цвет — благословение, что он делает меня похожей на осеннюю богиню или на лисицу, замершую перед прыжком. Сегодня же мне казалось, что это клеймо. Слишком яркое пятно на фоне предстоящей серой жизни.

Я не любила его. В этом не было ни капли сомнения, ни тени девичьей загадки. Антон Павлович Воронов был старше меня ровно на двадцать два года. Он был сух, высок и пах хорошим табаком и дорогим одеколоном, который должен был, по замыслу парфюмеров, придавать мужественности, но мне лишь напоминал о спертом воздухе кабинета моего покойного отца. Он не был уродлив, вовсе нет. В его сорок лет он сохранил военную выправку, седина только начинала серебрить виски, придавая ему солидный, даже благородный вид. Но глаза… В его глазах цвета мутного янтаря не было ни страсти, ни тепла. Там был только холодный, трезвый расчет. Сейчас этот расчет был направлен на меня, и от этого по коже бежали мурашки, хотя в комнате было жарко натоплено.

За стеной суетилась мать. Её голос, обычно тихий и забитый, сегодня звучал почти истерично-радостно. Она отдавала последние распоряжения кухарке и поминутно заглядывала в мою комнату, чтобы удостовериться, что я не сбежала через окно. Глупости. Бежать мне было некуда. Наш старый дом, доставшийся от деда, уже два года как принадлежал не нам, а банку, а точнее, самому Воронову, который великодушно выкупил наши долги, чтобы через месяц стать полноправным хозяином и этих стен, и моей жизни. Он поступил как купец на ярмарке: увидел красивую, пусть и нищую, вещь, оценил её породу, цвет волос, тонкую талию — и купил, не торгуясь. Я была не женой, я была инвестицией. Ему нужна была молодая кровь для продолжения рода, живое украшение для его нового особняка на Английской набережной и, конечно, повод утереть нос конкурентам, чьи жены уже давно растеряли юный румянец за карточными столами и родами.

Помню день, когда он сделал предложение. Это было не на коленях и не с цветами. Он просто пришел к нам в гостиную, сел в кресло моего отца, которое с его смерти пустовало, словно трон, и, глядя не на меня, а куда-то поверх моей головы на пыльный пейзаж, сказал:

— Анастасия, вы умны для своих лет и, безусловно, красивы. Ваше положение оставляет желать лучшего. Я предлагаю вам сделку. Вы станете госпожой Вороновой, у вас будут лучшие портные, выезд, собственные покои и содержание, о котором ваша матушка и мечтать не смела. Взамен я жду от вас наследника, соблюдения приличий в обществе и спокойствия в доме. Любовь — удел поэтов и прачек, нам с вами она ни к чему. Достаточно уважения и выполнения долга.

Он говорил сухо, чеканя каждое слово, как монету. Мать, сидевшая в углу с шитьем, замерла, вонзив иголку в палец, и даже не заметила крови. В её глазах читался ужас пополам с надеждой. Она боялась, что я, глупая и гордая, откажусь, и нас выставят на улицу с нашими фамильными сервизами и пустыми шкатулками. Но я не отказалась. Я посмотрела в его холодные янтарные глаза и спросила лишь одно:

— Я смогу навещать мать?

— Разумеется, — он чуть улыбнулся, и улыбка эта скользнула по его губам, как змея по камню. — Я не тюремщик. Но вы будете носить мою фамилию, а это накладывает определенные обязательства.

Вот так, за пять минут, в гостиной с пыльными шторами, решилась моя судьба. Рыжая красотка, на которую засматривались молодые офицеры в городском саду, становилась собственностью сорокалетнего вдовца.

Теперь, глядя в зеркало, я пыталась найти в своем отражении ту самую Настю, которая еще прошлым летом смеялась, запрокидывая голову к солнцу, и ловила ртом черешню. От той девушки остались только эти волосы, непокорные, вьющиеся в кольца, несмотря на все усилия горничной пригладить их щипцами. Сегодня они были уложены в высокую прическу, открывая длинную, беззащитную шею. Кожа у меня была белая, фарфоровая, как молоко, чуть тронутая веснушками на переносице — еще одно доказательство моей «рыжей» породы, которое я тщетно пыталась вывести соком петрушки. Воронов, когда впервые увидел меня без шляпки, задержал взгляд на этих веснушках и странно дернул уголком рта. То ли умилился, то ли приценивался к изъяну.

— Настенька, пора, — голос матери прозвучал у самого уха, заставив меня вздрогнуть.

Она вошла, держа в руках фату. Тонкая, почти прозрачная ткань, старинная, бабушкина. Она пахла лавандой и временем. Мать накинула её мне на голову, и я перестала видеть мир четко. Он подернулся дымкой, словно я уже стала призраком своей прежней жизни.

— Ты такая красивая, — прошептала мать, и в её голосе послышались слезы. Я знала, она плачет не от счастья за меня, а от облегчения за себя. Она больше не будет дрожать над каждой потраченной копейкой. И я не могла её винить. Она была слабой женщиной, раздавленной нищетой. Но от этого мое одиночество становилось только острее. Меня продавали с аукциона, а самый близкий человек был рад покупателю.

Карета была обита черным шелком, что показалось мне дурным предзнаменованием. Венчание назначили в маленькой церкви на окраине. Воронов не хотел пышной церемонии. «Скромно и достойно», — так он выразился. Мне было все равно. Пышное платье, толпа гостей — что это меняет, если внутри тебя звенящая пустота? Дождь все моросил, барабаня по крыше экипажа. Город за мутным стеклом выглядел размытым, словно его рисовали акварелью на промокашке. Прохожие кутались в шинели и зонты, спеша по своим делам, и никто из них не знал, что мимо проезжает девушка, которая прощается с волей.

В церкви было холодно, несмотря на зажженные свечи. Пахло воском, ладаном и мокрой шерстью от моего плаща. Воронов уже ждал у алтаря. Он стоял прямо, как свеча, в черном сюртуке, с безукоризненно белым воротничком. Увидев меня, он коротко кивнул, оценивая мой наряд, словно принимал товар по описи. Фата скрывала мое лицо, и я была благодарна этой дымке за возможность не встречаться с ним взглядом. Священник, старый и подслеповатый, монотонно бубнил молитвы. Слова скользили мимо моего сознания, не оставляя следа. «Венчается раб Божий Антоний рабе Божией Анастасии…» В этот момент я почувствовала, как Воронов взял мою ледяную руку в свою. Его ладонь была горячей и неожиданно мягкой, без мозолей, ладонь человека, который никогда не держал ничего тяжелее бильярдного кия или бокала с шампанским. Он сжал мои пальцы не сильно, но властно, давая понять, что теперь я в его власти. Я не сжала их в ответ. Моя рука осталась безвольной, восковой.

Когда он поднес к моим губам тяжелую, пахнущую металлом чашу с вином, я сделала глоток, и вино показалось мне кислым, как уксус. Обмен кольцами прошел быстро. Его кольцо было массивным, старинным, с фамильным гербом, и сразу повисло на моем тонком пальце, холодя кожу. Мое же простое обручальное колечко он надел ловко и равнодушно. Свершилось. Я стала женой.

Домой мы возвращались молча. Только теперь он сидел не напротив, а рядом, и его плечо касалось моего. Я вжималась в угол кареты, стараясь занимать как можно меньше места. Мне казалось, что воздух вокруг него сгущается, становится тяжелым и душным, пропитанным запахом его одеколона и какой-то звериной, с трудом сдерживаемой силой. Он молчал, глядя в окно на мокрые фонари, и я была рада этому молчанию. Я боялась того, что он скажет, когда мы останемся наедине в его особняке. Мои познания о супружеской жизни были столь же туманны, сколь и пугающи. Мать мне ничего не объяснила, отделавшись фразой: «Будь покорной мужу, Настя, и все образуется».

Особняк Воронова на набережной был похож на своего хозяина: красивый, холодный и неприступный. Огромные окна слепо глядели на свинцовую Неву. Внутри было тепло, даже жарко, но меня бил озноб. Слуги встретили нас в вестибюле, выстроившись в линию, словно солдаты на плацу. Дворецкий, пожилой мужчина с бакенбардами, склонился в поклоне:

— Поздравляем, барин, барыня.

«Барыня». Это слово кольнуло меня в самое сердце. Я — барыня в этом каменном мешке, полном старинной мебели, тяжелых портьер и молчаливых слуг. Воронов жестом отпустил прислугу и, не оборачиваясь, бросил мне:

— Идите за мной, Анастасия. Я покажу ваши комнаты.

Мы поднялись по широкой лестнице, устланной ковром, поглощавшим звук шагов. На втором этаже он распахнул передо мной двустворчатую дверь. Это был будуар. Обои цвета спелой вишни, огромная кровать под балдахином из тяжелого лионского шелка, туалетный столик, уставленный серебряными флаконами и щетками. В углу, отражая пламя свечей, стояло высокое трюмо в золоченой раме. Всё кричало о богатстве, о той самой «богатой жизни», которую он мне обещал.

— Надеюсь, вам понравится, — произнес он, стоя в дверях. — Это ваше личное пространство. Сюда никто не войдет без вашего позволения… кроме меня, разумеется.

Я стояла посреди этой роскоши, словно муха, попавшая в банку с медом. Красиво, сладко, но не вздохнуть.

— Благодарю, — мой голос прозвучал глухо. — Здесь очень красиво.

Он подошел ближе. Я застыла, вцепившись пальцами в подол свадебного платья. Он протянул руку и коснулся моих волос. Не ласково, а скорее изучающе. Пропустил тяжелую рыжую прядь сквозь пальцы, рассматривая её на свет.

— Говорят, рыжие ведьмы — самые сильные, — усмехнулся он. — Говорят, они приносят либо великое счастье, либо великие беды. Посмотрим, кем окажетесь вы, Анастасия.

Я вскинула на него глаза. В полумраке будуара его лицо казалось вырезанным из старого дерева — резкие морщины у рта, тяжелые веки. Мне захотелось закричать, оттолкнуть его, выбежать вон, под этот осенний дождь, босиком, куда глаза глядят. Но я вспомнила лицо матери, её дрожащие руки. Я вспомнила пустые комнаты старого дома. Я осталась стоять на месте.

Он убрал руку с моих волос и отошел к окну. Широкая спина в черном сюртуке заслонила вид на Неву.

— Ужин подадут через час. Я прошу вас переодеться. Что-нибудь более подобающее замужней даме. Ваша горничная получила указания.

С этими словами он вышел, плотно притворив за собой дверь. Я осталась одна в плену вишневых стен и шелковых подушек. Я подошла к окну и прижалась лбом к холодному стеклу. Дождь все лил, размывая огни фонарей на набережной в длинные, дрожащие полосы. Где-то там, за этой водяной завесой, осталась моя жизнь. Жизнь, где я была просто Настей, рыжей хохотушкой с веснушками, которая верила, что когда-нибудь встретит человека с теплыми глазами и смешливыми морщинками у губ. Человека, который полюбит её не за фамилию и не за цвет волос, а за то, как она смеется и как молчит.

Теперь я была госпожой Вороновой. Богатой, молодой и бесконечно несчастной. Я смотрела на свое отражение в темном стекле. Рыжие волосы нимбом обрамляли бледное лицо, в глазах стояли невыплаканные слезы. В этом особняке, среди антикварной мебели и звенящей тишины, я чувствовала себя не женой, не хозяйкой, а самой дорогой и самой бесправной вещью в коллекции Воронова. И первая ночь моего замужества только приближалась, суля не любовь, а лишь холодный расчет человека, купившего меня, словно породистую кобылу на ярмарке. За окном шумел ветер с Невы, и мне казалось, что это сама осень плачет вместе со мной, оплакивая мою утраченную волю.

Глава вторая

Месяц. Прошел всего лишь месяц с того промозглого октябрьского дня, когда я стала госпожой Вороновой, а мне казалось, что я прожила в этом доме целую вечность. Или, вернее, отбывала срок. Каждое утро я просыпалась на шелковых простынях, смотрела на вишневые стены и проклинала тот час, когда согласилась на эту сделку. Богатство, обещанное Антоном Павловичем, обрушилось на меня всей своей тяжестью. У меня были платья, от которых захватывало дух у модисток на Невском, бриллианты, холодно мерцающие в бархатных футлярах, собственный выезд и слуги, ловившие каждое мое слово. И все это было пропитано ядом несвободы.

Я начала злиться. Не сразу, нет. Сначала была апатия, тупое безразличие замороженной рыбы. Я выполняла супружеский долг с каменным лицом, глядя в потолок с лепниной, пока Воронов, сухой и молчаливый, получал то, за что заплатил. После он всегда целовал меня в лоб — холодный, ритуальный поцелуй, похожий на печать нотариуса, — и уходил в свою спальню. Я оставалась одна, раздавленная тишиной и отвращением к самой себе. Но постепенно апатия начала плавиться, превращаясь во что-то горячее, обжигающее изнутри. В ярость.

Она копилась во мне, как вода в запруженной реке. Каждый взгляд Воронова, оценивающий мой наряд, словно я была его любимым приобретением на аукционе. Каждое его замечание за ужином, произнесенное тоном, не терпящим возражений. Каждое утро, когда я видела в зеркале не Настю, а дорогую куклу в дорогой оправе. Я ненавидела эти вишневые стены, эту лепнину на потолке, этот запах дорогого табака, въевшийся в портьеры. Я ненавидела мужа.

Сегодня плотину прорвало. Весь день меня преследовали мысли о Никите. Никита Завьялов. Сын нашего бывшего садовника. У него были глаза цвета летнего неба и руки, пахнущие стружкой и землей. Он был моей первой, глупой, отчаянной любовью. Мы целовались в старой беседке, увитой плющом, когда мне было семнадцать, и я клялась ему, что никакие деньги мира не заставят меня променять его улыбку на золотую клетку. Я клялась, и я лгала. Потому что, когда пришел Воронов со своим чеком на покрытие долгов и холодным предложением руки и сердца, я струсила. Я испугалась нищеты, испугалась голодных обмороков матери, испугалась, что моя красота завянет в сырой каморке, так и не увидев света. И я бросила Никиту. Бросила трусливо, запиской, в которой корявым от слез почерком написала, что не люблю его и чтобы он забыл меня. Я сожгла мосты и пошла к алтарю с чужим человеком.

Воронов вернулся домой раньше обычного. Он вошел в гостиную, где я сидела с книгой, которую не читала уже час, глядя на языки пламени в камине. Он был в хорошем расположении духа — принес мне бархатную коробочку.

— Анастасия, — произнес он своим ровным, лишенным эмоций голосом, — взгляните. Фаберже. Я подумал, сапфиры подойдут к цвету ваших волос.

Он протянул мне открытую коробочку. На черном бархате лежало колье. Тяжелое, вычурное, усыпанное цейлонскими сапфирами и бриллиантами. Оно стоило, наверное, больше, чем дом моего детства. И оно было прекрасным. И от этого мне стало еще тошнее. Потому что это была взятка. Очередная подачка, чтобы я сидела смирно и улыбалась, когда он выводит меня в свет.

Я перевела взгляд с сапфиров на его лицо. Гладко выбритое, с легкой сеткой морщин у глаз, с этим вечным выражением снисходительного превосходства. Рядом со мной, восемнадцатилетней, он казался стариком. Дряхлым, холодным стариком, который купил себе молодость.

— Благодарю, — процедила я сквозь зубы, не притрагиваясь к колье.

— Наденьте его к ужину, — велел он, поворачиваясь к бару, где стоял графин с хересом. — У нас будут гости, Сабуровы. Я хочу, чтобы вы выглядели безупречно.

Безупречно. Снова это слово. Я должна быть безупречной статуей в его галерее. Я встала. В висках стучало. Перед глазами вдруг встало лицо Никиты. Его улыбка. Его руки. Я вспомнила, как он смеялся, запрокидывая голову, как подносил мне букет полевых ромашек, перепачканный в земле, и говорил, что эти цветы пахнут свободой. Я предала его. Променяла на эти проклятые сапфиры и на эту сытую, пустую жизнь. И ради чего? Ради того, чтобы стоять сейчас и слушать приказы человека, которого я презираю каждой клеточкой своего тела?

Воронов налил себе хереса и поднес бокал к губам. Тонкое стекло, венецианское, привезенное откуда-то из-за границы, заиграло в свете камина. Я смотрела на этот бокал, на эту тонкую, хрупкую ножку, и чувствовала, как внутри меня закипает лава.

— Вы слышали меня, Анастасия? — переспросил он, не оборачиваясь.

Я не ответила. Вместо этого я резко, одним движением, схватила с каминной полки свой собственный бокал, из которого пила чай, и швырнула его в мраморный камин. Звон разбившегося хрусталя резанул по тишине гостиной, как выстрел. Осколки брызнули во все стороны, сверкая в отсветах пламени.

Воронов медленно обернулся. На его лице не дрогнул ни один мускул. Только в глазах мелькнуло что-то похожее на удивление, смешанное с недовольством.

— Что это значит? — спросил он ледяным тоном.

Я стояла, тяжело дыша, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони. Меня трясло.

— Это значит, — голос мой сорвался на крик, — что я не хочу больше быть вашей вещью! Я не хочу носить ваши сапфиры и улыбаться вашим гостям! Я ненавижу этот дом! Ненавижу эту тишину! Ненавижу вас!

Слова вылетали из меня, как пули, горячие и ядовитые. Вся боль, вся злость, копившаяся месяцами, вырвалась наружу. Я была похожа на дикую рыжую кошку, загнанную в угол. Мои волосы, обычно аккуратно уложенные горничной, рассыпались по плечам, в глазах горел безумный, лихорадочный огонь.

Воронов поставил свой бокал на столик. Медленно, с пугающим спокойствием. Он не повысил голоса.

— Вы закончили? — спросил он, когда я умолкла, хватая ртом воздух. — Хорошо. А теперь послушайте меня, Анастасия. Вы — моя жена. Нравится вам это или нет, вы носите мою фамилию. И вы будете вести себя подобающим образом. Будете носить то, что я вам дарю, и улыбаться тем, кого я приглашаю. Это не просьба. Это условие нашего договора.

— Договора! — выплюнула я это слово, как проклятие. — Вы купили меня! Как кобылу на ярмарке! Вы думаете, я забуду, что вы сделали с моей жизнью?

— Ваша жизнь, — он подошел ближе, нависая надо мной, — до встречи со мной катилась в сточную канаву. Я дал вам все. Крышу, пищу, положение. Неблагодарность — скверное качество для молодой жены.

Я смотрела на осколки хрусталя, разбросанные у моих ног. Они отражали пламя камина, переливаясь красным и золотым. Как мои волосы. Как моя разбитая жизнь.

— Я любила другого, — прошептала я, сама не зная, зачем говорю это вслух. Слова прозвучали жалко, потерянно. — Я бросила его. Ради всего этого. — Я обвела рукой гостиную, сапфиры, лепнину. — Ради вас.

Воронов усмехнулся. Впервые за все время я увидела на его лице нечто, похожее на настоящую эмоцию. Это было жестокое, циничное веселье.

— Я знаю, — сказал он просто. — О вашем садовнике мне доложили еще до свадьбы. Вы думаете, я беру товар, не узнав его историю? Вы сделали выбор, Анастасия. Взрослый, осознанный выбор. Никто не тащил вас в церковь силой. Вы сами захотели денег, комфорта и безопасности. Так наслаждайтесь же ими.

Его слова хлестнули меня по лицу. Он был прав. Чудовищно, отвратительно прав. Я сама продалась. Никита стоял передо мной, живой, теплый, настоящий, протягивал мне свою любовь на блюдечке, а я отвернулась. Потому что любовь не могла заплатить по счетам моего отца. Потому что мне было страшно быть бедной. Я, Анастасия, рыжая красотка с веснушками, оказалась трусливее последней прачки. Прачки хотя бы зарабатывают на хлеб честно, а я купила его ценой собственной души.

Я опустилась в кресло, чувствуя, как силы покидают меня. Вспышка ярости прошла, оставив после себя только выжженную пустыню и горький вкус пепла на губах. Воронов был моим наказанием за малодушие. И я это заслужила.

В гостиную неслышно вошла горничная с совком и веником. Она принялась сметать осколки, стараясь не смотреть в нашу сторону. Воронов жестом остановил ее и сам наклонился, подняв с пола самый крупный осколок, острый, как кинжал. Он повертел его в пальцах, глядя на меня с непонятным выражением.

— Стекло бьется легко, — тихо произнес он. — Собирать его потом сложно и больно. Запомните это, Анастасия. Ваша злость ничего не изменит. Вы останетесь в этом доме. Вы останетесь моей женой. И вы родите мне наследника. Таковы условия сделки.

Он бросил осколок в камин. Тот упал на угли, и пламя на мгновение вспыхнуло ярче, осветив наши лица. Воронов вышел из гостиной, оставив меня одну среди шелковых подушек и запаха хереса.

Я сидела, глядя на огонь, и по моим щекам катились слезы. Слезы злости, стыда и бессилия. Я ненавидела мужа за его спокойствие и за его правоту. Я ненавидела себя за то, что променяла Никиту на этот холодный особняк. Я бросила любимого парня ради денег. Своими руками разрушила то немногое светлое, что у меня было. И теперь я осталась с мужем. С этим чужим, сорокалетним мужчиной, который смотрел на меня, как на дорогую вазу, и ждал, когда я наконец перестану звенеть осколками разбитых надежд и стану просто красивым предметом интерьера.

За окном выл ветер. Где-то там, в промозглой ночи, жил Никита. Наверное, у него уже другая девушка. Девушка, которая не боится бедности. Девушка, у которой хватило смелости любить. А я сидела здесь, в золотой клетке, вдыхая запах дорогого табака и глядя, как в камине догорают остатки моей глупой, малодушной ярости. Потому что кричать было больше не о чем. Выбор был сделан. И платить по счетам придется мне. Всю оставшуюся жизнь.

Глава третья

Время в особняке Воронова текло странно. Оно не шло вперед, а сворачивалось в кольца, как змея, глотающая собственный хвост. Дни сливались в один бесконечный, серый, дождливый день. Я перестала различать утро и вечер. Завтрак сменялся обедом, обед — ужином, а за ужином неизменно сидел он, Антон Павлович, разрезающий мясо точными, выверенными движениями, и я, ковыряющая еду серебряной вилкой. Мы почти не разговаривали. После той вспышки с разбитым бокалом между нами повисла тяжелая, липкая тишина, нарушаемая лишь стуком приборов о фарфор. Он не наказывал меня, не упрекал. Он просто перестал меня замечать, и это было страшнее любой кары. Я стала тенью в собственном доме. Дорогой тенью в шелках и жемчугах.

Сначала я пыталась бороться с этой пустотой. Я заставляла себя читать, вышивать, играть на фортепиано, как подобает благовоспитанной жене. Но буквы расплывались перед глазами, стежки выходили кривыми, а музыка звучала фальшиво, словно сам инструмент чувствовал мое состояние и отказывался мне подчиняться. Я часами сидела у окна, глядя на свинцовую гладь Невы, и чувствовала, как внутри меня что-то умирает. Медленно, мучительно, день за днем. Улыбка, которая когда-то так легко вспыхивала на моем лице, теперь казалась чужой, заимствованной. Я забывала, каково это — смеяться. Я забывала, каково это — хотеть жить.

Первые порошки мне принесла горничная Глаша. Она была простой деревенской девушкой, единственной в этом доме, кто смотрел на меня с искренним сочувствием, а не с холопьим подобострастием. Однажды утром, когда я в очередной раз не смогла подняться с постели, чувствуя, как свинцовая плита тоски придавила меня к матрасу, она тихо вошла и протянула мне маленький бумажный сверток.

— Барыня, вы уж простите меня, дуру, — зашептала она, оглядываясь на дверь, словно боялась, что нас подслушивают. — У моей тетки в деревне такая же хворь была. Все лежит, на свет белый не глядит. Ей доктор из уезда прописал капли успокоительные. Говорит, нервы успокаивают и сон нагоняют. Может, и вам полегчает.

Я развернула сверток. Внутри было несколько маленьких пакетиков с белым порошком. Бромид, как я позже узнала. В то время это было модное лекарство от «женской истерики» и меланхолии. Я высыпала порошок в стакан с водой, размешала серебряной ложечкой и выпила. Вкус был горький, противный, но уже через полчаса я почувствовала, как железные обручи, сжимавшие мою грудь, немного ослабли. Дышать стало легче. Мир вокруг не стал ярче, но хотя бы перестал давить с такой невыносимой силой.

Это стало моим спасением. И моим проклятием.

Сначала я принимала порошок раз в день, перед сном. Он помогал забыться, провалиться в темное, лишенное сновидений небытие, где не было ни Воронова, ни вишневых стен, ни чувства вины перед Никитой. Потом одного раза стало мало. Тоска возвращалась раньше, еще до полудня, вгрызалась в меня острыми зубами, едва я открывала глаза. Я стала принимать порошок утром. Потом днем. Потом снова вечером. Я увеличивала дозу, не замечая, как перехожу тонкую грань между лекарством и зависимостью. Глаша, видя, что порошки заканчиваются быстрее обычного, хмурилась, но молчала и приносила новые. Где она их брала, я не спрашивала. Мне было все равно.

Через два месяца такой жизни Воронов заметил неладное. Не потому, что беспокоился обо мне, нет. Просто я стала слишком тихой, слишком покладистой, слишком похожей на фарфоровую куклу. Я перестала огрызаться, перестала плакать по ночам, перестала вообще проявлять какие-либо эмоции. Я выполняла супружеский долг с безразличием автомата, ела, не чувствуя вкуса, смотрела на него пустыми, остекленевшими глазами.

— Вы больны, Анастасия, — заявил он однажды за ужином, отложив салфетку. В его голосе не было тревоги, только раздражение. — Вы похожи на привидение. Завтра к вам придет доктор.

Доктор оказался не обычным лекарем, а модным столичным психиатром, господином Разумовским. Маленький, кругленький, с золотым пенсне и маслянистыми, внимательными глазками. Он долго расспрашивал меня о моем состоянии, записывая что-то в блокнот, задавал странные вопросы о снах и детстве. Я отвечала односложно, глядя в стену. Мне было все равно, что он обо мне подумает. В конце концов он выписал мне новые порошки. Настоящие, аптечные, с красивой этикеткой на латыни. Антидепрессанты, как он их назвал. И порекомендовал Воронову, чтобы я посещала его кабинет дважды в неделю для «душевных бесед».

Воронов согласился. Не из заботы, конечно. Просто истеричная жена, бьющая посуду, была для него проблемой, а тихая, накачанная лекарствами — удобным вариантом. Он оплатил визиты и забыл об этом.

Кабинет Разумовского находился на Литейном, в мрачноватом доме с высокими потолками и темными дубовыми панелями. Пахло там кожей, книгами и чем-то сладковатым, лекарственным. Я садилась в глубокое кожаное кресло напротив него и молчала. Он задавал свои вопросы, мягко, вкрадчиво, пытаясь проникнуть мне в душу, как вор проникает в дом через черный ход. Он спрашивал о моем детстве, об отце, о матери, о Никите. Особенно о Никите. Его интересовало, почему я его бросила, что чувствовала в тот момент, жалею ли сейчас.

— Вы испытываете чувство вины, Анастасия Андреевна? — спрашивал он, поблескивая пенсне.

Я молчала. Что я могла ему сказать? Что каждую ночь, прежде чем провалиться в наркотическое забытье, я вижу лицо Никиты? Что я ненавижу себя за трусость и продажность? Что я променяла живого, теплого человека на эти проклятые сапфиры и шелковые простыни? Слова застревали в горле. Я не могла произнести это вслух. Признать это вслух означало бы окончательно сдаться, а у меня не осталось сил даже на это.

— Вам нужно выговориться, — настаивал Разумовский. — Эмоции, загнанные внутрь, разрушают вас изнутри. Отсюда ваша меланхолия, ваша зависимость от порошков. Вы должны выпустить это наружу.

Но я не могла. Я сидела и смотрела на языки пламени в его камине, точь-в-точь как в гостиной Воронова. Только здесь огонь был не средством обогрева, а частью терапии. «Успокаивает», — пояснил доктор. Меня он не успокаивал. Меня вообще ничто уже не успокаивало, кроме моих порошков.

Сеансы не помогали. Я возвращалась в особняк после каждого визита еще более опустошенной, еще более злой. Злость, которую я топила в бромиде и антидепрессантах, никуда не делась. Она просто затаилась, свернулась клубком где-то глубоко внутри, как спящая гадюка. И сегодня эта гадюка проснулась.

Все началось с пустяка. Горничная принесла мне новое платье, заказанное Вороновым для предстоящего приема у губернатора. Оно было великолепно. Изумрудный бархат, расшитый серебряной нитью, с глубоким декольте и длинным шлейфом. Настоящее произведение искусства. Я стояла перед зеркалом, пока Глаша застегивала бесчисленные крючки на спине, и смотрела на свое отражение. Бледное лицо, лихорадочно горящие глаза, рыжие волосы, собранные в высокую прическу. Красивая оболочка. Пустая внутри.

— Барин велели передать, что останутся довольны, — пролепетала Глаша, отступив на шаг.

Барин останется доволен. Как будто я — блюдо, которое выносят к столу. Как будто моя красота — это его заслуга, его собственность. Внутри что-то щелкнуло. Тихо, едва слышно. Как будто лопнула последняя, самая тонкая струна в расстроенном инструменте.

Я рванула ворот платья. Раздался треск разрываемой ткани. Крючки полетели на пол, звеня, как маленькие колокольчики.

— Барыня! — ахнула Глаша.

Я не слушала. Я схватилась за подол и дернула изо всех сил. Бархат поддался с отвратительным, влажным звуком. Я срывала его с себя, как змеиную кожу, топтала ногами, рвала на куски. Серебряные нити цеплялись за пальцы, резали кожу, но я не чувствовала боли. Я хватала с вешалок другие платья — шелковые, муслиновые, кружевные — и швыряла их на пол, в одну растущую гору тряпья. Все эти наряды, купленные на деньги Воронова, чтобы я выглядела безупречно. Все они были частью моей клетки, моей униформой.

— Ненавижу! — кричала я, и голос мой срывался в хрип. — Все ненавижу! И вас, и эти тряпки, и этот дом!

Глаша в ужасе выбежала из комнаты. Я осталась одна, стоя посреди груды разорванной одежды, тяжело дыша. Платье из изумрудного бархата лежало у моих ног, похожее на дохлую райскую птицу. Ярость схлынула так же внезапно, как и накатила. Оставив после себя звон в ушах и дрожь в коленях. Я опустилась на край кровати и закрыла лицо руками. Мне нужен был порошок. Немедленно. Иначе я сойду с ума.

Но порошков в шкатулке не оказалось. Я перерыла все ящики туалетного столика, обшарила карманы, заглянула под подушку. Пусто. Последнюю дозу я приняла утром, перед визитом к Разумовскому. Глаша, испуганная моей вспышкой, вряд ли осмелится прийти сейчас. А без порошка я не могла. Я чувствовала, как внутри все начинает трястись. Не снаружи — изнутри. Мелкая, противная дрожь, от которой сводило зубы и холодели пальцы. Мне нужно было что-то, что угодно, что заглушит этот шум в голове, эти мысли о Никите, это отвращение к себе.

Взгляд упал на дверь, ведущую в смежную комнату. Там был кабинет Воронова, а в кабинете — бар. Я никогда не пила вина. Разве что пригубливала шампанское на приемах, чтобы не выделяться. Мать говорила, что порядочной женщине пить не пристало. Но сейчас мне было плевать на приличия. Я встала, перешагнула через груду платьев и, босая, в одной сорочке, прошла в кабинет мужа.

Здесь пахло табаком, кожей и им. Тяжелые шторы были задернуты, в комнате царил полумрак. Я подошла к бару, небольшому резному шкафчику с зеркальной задней стенкой. Открыла дверцу. Ряды бутылок из темного стекла, графины с янтарной и рубиновой жидкостью. Я схватила первую попавшуюся — пузатую бутылку с красным вином. Пробка выскотила с глухим хлопком. Я не стала искать бокал. Поднесла горлышко к губам и сделала большой глоток прямо из бутылки.

Вино было терпким, густым, согревающим. Оно обожгло горло и провалилось в пустой желудок горячим комком. Я сделала еще глоток. И еще. Я пила жадно, захлебываясь, чувствуя, как по подбородку стекает алая струйка, пачкая белое кружево сорочки. Мне было все равно. После третьего или четвертого глотка дрожь внутри начала стихать. Шум в голове превратился в глухой, далекий гул. Лицо Никиты, стоявшее перед глазами, расплылось, потеряло четкость.

Я опустилась в кожаное кресло Воронова. Его кресло. Вдохнула запах его табака, пропитавший обивку. Поставила бутылку на подлокотник. В кабинете было тихо, только дождь барабанил по стеклам да потрескивали дрова в камине. Я смотрела на огонь, чувствуя, как тепло вина разливается по телу, притупляя боль, приглушая мысли. Это было не спасение. Это была другая тюрьма. Но в этой тюрьме хотя бы не было так больно. Порошки давали забвение. Вино давало тепло. И то, и другое было ложью, самообманом, еще одним способом убежать от реальности, в которой я, Анастасия Воронова, восемнадцатилетняя красавица с рыжими волосами, была всего лишь дорогой игрушкой в руках чужого человека.

Я сделала еще глоток. Алкоголь ударил в голову, мир поплыл, теряя очертания. Я откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Завтра придет Глаша, увидит разгром в спальне, найдет меня здесь, пьяную, в испачканной сорочке. Завтра Воронов узнает об этом. Завтра Разумовский снова будет задавать свои вопросы. Но это все будет завтра. А сегодня, сейчас, я не хотела ничего чувствовать. Я хотела просто исчезнуть. И вино, смешавшись с остатками утреннего порошка в моей крови, медленно, ласково утягивало меня на дно, в темную, беззвучную пустоту, где не было ни мужа, ни долга, ни воспоминаний о любви, которую я предала.

Глава четвертая

Я научилась носить маску. Это оказалось проще, чем я думала. Наверное, во мне всегда жила актриса, просто раньше ей не было повода выходить на сцену. Теперь же сцена была моей жизнью, а зрителями — весь петербургский свет, слуги, муж и, главное, я сама. Я так долго убегала от реальности с помощью порошков и вина, что в какой-то момент реальность сама перестала для меня существовать. Осталась только игра.

Днем я была блистательна. Ослепительна. Неприступна. Когда я входила в гостиную, где собирались мои бывшие подруги, а ныне — бедные просительницы моего внимания, разговоры смолкали. Они смотрели на меня, как на диковинного зверя, сбежавшего из зверинца. Рыжие волосы, уложенные в сложную прическу по последней парижской моде, платье, стоившее годового жалованья их мужей, драгоценности, мерцающие на шее и запястьях, — все это было моим оружием. Я сражалась им не с ними, нет. Я сражалась с самой собой, с той Настей, которая когда-то носила ситцевые платья и считала копейки на базаре. Я доказывала себе, что сделала правильный выбор. Что богатство стоит любых жертв.

В тот четверг у меня собрались Сонечка Оболенская и Лиза Вяземская. Мы вместе выросли, вместе бегали по аллеям Летнего сада, вместе мечтали о прекрасных принцах. Теперь Сонечка была женой мелкого чиновника из министерства, вечно озабоченного долгами и продвижением по службе. Ее платье, перешитое из старого материнского, сидело на ней мешковато, а единственное украшение — тоненькое золотое колечко с бирюзой — выглядело жалко на ее покрасневших от стирки руках. Лиза была и того хуже: старая дева, живущая приживалкой у богатой тетки, вечно испуганная, вечно благодарная за любой кусок хлеба.

Я пригласила их на чай намеренно. Мне нужно было зеркало. Мне нужно было видеть в их глазах зависть, восхищение, унижение. Это питало меня, давало силы продолжать этот фарс. Когда они вошли в мою малую гостиную, отделанную розовым мрамором и золоченой лепниной, я заметила, как Лиза невольно ахнула, а Сонечка поджала губы, стараясь сохранить достоинство. Я сидела в кресле с высокой спинкой, похожая на королеву на троне. На мне было домашнее платье из серебристого шелка, отделанное кружевом шантильи, которое Воронов выписал из самого Парижа. На запястье сверкал браслет с бриллиантами, подаренный им же на прошлой неделе без всякого повода. Просто потому, что он мог себе это позволить.

— Ах, Настенька, у тебя так чудесно! — выдохнула Лиза, озираясь по сторонам. — Как в сказке! Я и не мечтала когда-нибудь увидеть такую красоту.

Сонечка промолчала, но я видела, как ее взгляд задержался на моем браслете. Я улыбнулась. Той самой улыбкой, которую репетировала перед зеркалом часами. Холодной, снисходительной, чуть насмешливой.

— Пустяки, — я небрежно повела рукой, заставляя бриллианты вспыхнуть снопом разноцветных искр. — Антон Павлович балует меня. Говорит, что такая красота, как моя, требует достойной оправы. Вы ведь знаете мужчин: они любят, когда их собственность выглядит безупречно.

Я намеренно употребила это слово — «собственность». Оно резануло мой собственный слух, но я хотела видеть, как отреагируют они. Лиза смутилась, не зная, куда деть глаза. Сонечка вспыхнула.

— Ты очень изменилась, Настя, — тихо сказала она, и в ее голосе прозвучал упрек. — Раньше ты не говорила так о замужестве.

Я рассмеялась. Смех вышел звонким, серебристым, как тот самый колокольчик, который я разбила когда-то в приступе ярости.

— Раньше я была глупой девчонкой, Сонечка. Раньше я верила в любовь и прочие сказки для бедных. А теперь я знаю цену вещам. И людям.

Я поднялась с кресла и подошла к резному столику, где стояла шкатулка красного дерева. Открыла ее. Внутри на черном бархате лежали мои сокровища. Кольца, серьги, кулоны, броши. Я выбрала самое крупное кольцо — тяжелый сапфир в окружении бриллиантов, то самое, что Воронов подарил мне в день нашей первой ссоры.

— Посмотри, Лиза, — я протянула кольцо ей. — Чувствуешь тяжесть? Это камень из Бирмы. Говорят, он стоит больше, чем тетушкин дом, в котором ты живешь. Примерь.

Лиза, краснея и бледнея, взяла кольцо дрожащими пальцами. Оно было ей велико, смотрелось на ее тонкой, почти прозрачной руке чужеродно, как воровство.

— Красиво, — прошептала она, не смея поднять на меня глаза.

— Красиво, — повторила я эхом. — Красиво жить, зная, что завтра ты не проснешься в долговой яме. Красиво не считать копейки на булавки. Красиво выбирать платье не потому, что оно дешевое, а потому, что оно тебе идет. Вы не представляете, какое это наслаждение — просто заказать все, что хочешь, и не спросить цену.

Я забрала кольцо из Лизиных пальцев и надела его на свой. Оно село идеально. Как и все в этой проклятой жизни. Слишком идеально.

Потом я показала им часы. Карманные, золотые, с гравировкой, которые Воронов носил в жилетном кармане, а недавно заказал такие же и для меня — дамский вариант на длинной цепочке. Я открыла крышку, показывая сложный механизм внутри, и объясняла, что это работа самого Бреге, что такие часы есть только у императрицы и у меня. Я наслаждалась их растерянностью, их неспособностью даже представить такую роскошь.

Сонечка не выдержала первой. Она резко встала, пролив чай на блюдце.

— Нам пора, — сказала она, поджимая губы. — Благодарю за чай, Настасья Андреевна. У вас очень... богатый дом.

— Богатый, — согласилась я, не вставая с места. — И очень пустой. Но вам этого не понять. Ступайте. Лиза, возьми с собой пирожных, у твоей тетки, поди, не каждый день сладкое к чаю подают.

Лиза, чуть не плача, приняла сверток с пирожными из рук горничной. Они ушли, и я слышала, как в прихожей Сонечка шепчет подруге: «Она стала чудовищем. Деньги ее испортили». Я улыбнулась. Пусть так. Пусть я чудовище. Чудовище в шелках и бриллиантах.

Но когда за ними закрылась дверь и звук шагов стих, улыбка сползла с моего лица, как талый снег с карниза. Я осталась одна в розовой гостиной, среди мрамора и золота, и тишина обрушилась на меня с новой силой. Я смотрела на сапфировое кольцо на своем пальце, и оно вдруг показалось мне не украшением, а кандалами. Тяжелыми, холодными, неснимаемыми.

День прошел как обычно. Я смеялась за обедом с Вороновым, рассказывая ему о визите подруг, и он, кажется, был доволен. Он даже похвалил меня за то, что я «умею поставить на место зарвавшихся нищенок». Я смеялась и соглашалась. А вечером, когда двери моей спальни закрылись и я осталась наконец одна, маска треснула.

Я стояла у окна, глядя на черную Неву, и чувствовала, как внутри меня поднимается что-то темное, удушливое. Я вспоминала глаза Сонечки, полные упрека. Вспоминала дрожащие пальцы Лизы. Вспоминала себя прежнюю. Ту Настю, которая смеялась не над людьми, а вместе с ними. Ту Настю, которая любила Никиту и верила, что счастье не в деньгах. Где она теперь? Умерла. Я убила ее своими руками. Я стала той, кого презирала.

Я отошла от окна и села на кровать. В груди нарастала знакомая тяжесть, предвестница приступа. Я потянулась к шкатулке с порошками, но рука замерла на полпути. Сегодня я не хотела забытья. Сегодня я хотела помнить. Хотела наказать себя за этот дневной спектакль.

Я легла, уткнулась лицом в подушку, пахнущую лавандовой водой, и зарыдала. Громко, навзрыд, как не плакала с самого детства. Слезы текли по щекам, смешиваясь с остатками пудры, впитывались в шелк наволочки. Я рыдала о своей загубленной душе, о проданной любви, о том, что стала посмешищем для самой себя. Я плакала, потому что днем смеялась над теми, кто был беднее, но, возможно, счастливее меня. Я плакала, потому что завидовала им. Их нищете, их свободе, их праву любить и быть любимыми без оглядки на банковские счета.

Я не знаю, сколько это длилось. Час, два, три. Слезы кончились, оставив после себя только опустошение и легкую, почти приятную боль в груди, словно там образовалась свежая рана. Я перевернулась на спину и уставилась в темный потолок. Завтра я снова надену маску. Завтра я снова буду смеяться, блистать, унижать. Потому что это единственное, что у меня осталось. Единственное, что я умею. Единственное, что доказывает мне самой, что я еще жива. Пусть и такой уродливой, извращенной жизнью.

Я закрыла глаза. За окном шумел ветер, раскачивая голые ветви лип. В доме было тихо. Где-то внизу, в своей спальне, спал мой муж, довольный тем, что его инвестиция наконец-то начала приносить плоды в виде моего образцового поведения. Он не знал, что по ночам его дорогая жена захлебывается слезами в шелковых подушках. И никогда не узнает. Потому что утром я выйду к завтраку с безупречной улыбкой, в новом платье, с новыми бриллиантами, и скажу ему, что прекрасно выспалась.

И это будет самая страшная ложь из всех, что я когда-либо произносила. Потому что лгать другим легко. Лгать себе — невыносимо. Но я научусь. Я уже научилась. Днем смеяться, ночью рыдать. Такова была цена моего выбора. И я платила ее сполна, каждую ночь, каждой слезинкой, упавшей на подушку в особняке на Английской набережной.

Глава пятая

Я не знаю, когда именно количество перешло в качество. Когда десятки превратились в сотни, а сотни — в бесконечную, колышущуюся массу лиц, которые я даже не пыталась запомнить. Мой салон на Английской набережной стал самым модным, самым скандальным, самым желанным местом во всем Петербурге. Ко мне стремились попасть все: жены разбогатевших купцов, мечтающие прикоснуться к аристократическому лоску, обедневшие княгини, надеющиеся на щедрые подарки, молодые дебютантки, которых матери тащили ко мне, словно на смотрины к самой императрице. И все они завидовали. Яростно, исступленно, до дрожи в пальцах, до бессонных ночей, до слез в подушку.

Их были тысячи. Буквально тысячи. Я вела учет. Не по именам — имена я забывала через минуту после того, как они представлялись. Я считала их по взглядам. По тому, как расширялись их зрачки при виде моего нового колье. По тому, как они задерживали дыхание, когда я небрежно роняла, что Антон Павлович заказал для меня новую карету, обитую белым шелком. По тому, как дрожали их губы, когда я предлагала им чай из китайского сервиза, стоившего больше, чем их годовой доход.

В моей гостиной, отделанной розовым мрамором, они рассаживались, как птицы на ветках, — пестрые, щебечущие, голодные. Они пожирали глазами каждую деталь: венецианские зеркала в золоченых рамах, отражающие их собственные завистливые лица, хрустальную люстру, сияющую сотнями огней, персидские ковры, в которых нога утопала по щиколотку. Они вдыхали запах моих духов — смесь жасмина и чего-то пряного, восточного, выписанного для меня лично парфюмером из Парижа. Они прикасались дрожащими пальцами к моим платьям, когда я позволяла им рассмотреть вышивку поближе. И каждая из них уходила отсюда с ядом в сердце.

Сначала это забавляло меня. Я устраивала настоящие представления. Выходила к гостям в новом наряде, который еще никто не видел, и делала вид, что не замечаю, как переглядываются между собой эти женщины, как бледнеют их лица. Я могла начать расспрашивать какую-нибудь бедную княжну о ее житье-бытье, зная заранее, что та ютится в сырой квартирке на окраине и перешивает единственное приличное платье пятый год. Я слушала ее сбивчивые ответы с сочувственной улыбкой, а потом небрежно замечала, что вот у меня, слава Богу, таких проблем нет, Антон Павлович так добр ко мне, так щедр, на днях подарил мне брошь с изумрудами, не хотите ли взглянуть? И она смотрела. Они все смотрели. И умирали от зависти.

Однажды я стала свидетелем сцены, которая доставила мне особенное, извращенное удовольствие. Две дамы, княгиня Долгорукова и баронесса фон Шталь, обе из обедневших родов, столкнулись в дверях моей гостиной. Княгиня, высокая, худая, с лицом, изможденным вечной нуждой, схватила баронессу за руку и прошипела, думая, что я не слышу:

— Вы видели ее серьги? Это же рубины, чистые рубины! Господи, за что ей все это? Она же никто! Дочь какого-то промотавшегося дворянина, выскочка, рыжая ведьма! Почему ей, а не мне? Почему я должна считать гроши, пока она купается в роскоши?

Баронесса, полная, рыхлая женщина с вечно красными от невыплаканных слез глазами, всхлипнула:

— Я вчера плакала всю ночь. Мой муж сказал, что мы не можем позволить себе даже новую шляпку к Пасхе. А она вон, в шелках ходит, как королева. За что? За что такая несправедливость?

Я стояла за портьерой и слушала. Их слова, полные желчи и отчаяния, вливались в меня, как сладчайшее вино. Я упивалась их болью. Их зависть была доказательством того, что я победила. Что я, Анастасия Воронова, рыжая девчонка из разорившейся семьи, стала той, кому завидуют тысячи. Той, из-за кого плачут по ночам взрослые женщины. Той, кого ненавидят и боготворят одновременно.

Когда я вышла из-за портьеры, обе дамы замерли, словно пойманные на месте преступления. Их лица побелели, потом залились краской стыда. Я одарила их самой ослепительной из своих улыбок.

— Дорогие мои, — пропела я сладким голосом, — вы что-то хотели сказать мне лично? Я с удовольствием выслушаю. Может быть, вас интересует, где я заказываю свои платья? Боюсь, вам это не пригодится, у мадам Лефевр такие цены, что даже баронесса, — я посмотрела прямо на фон Шталь, — не сможет себе позволить и носового платка. Но я могу подарить вам что-нибудь из своих старых вещей. Они почти новые, я их надевала всего два раза.

Княгиня Долгорукова издала сдавленный звук, похожий на рыдание, резко развернулась и выбежала вон. Баронесса, прижимая платок ко рту, поспешила за ней. А я стояла и смотрела им вслед, чувствуя себя королевой. Нет, выше королевы. Богиней, сошедшей на землю, чтобы мучить смертных.

Слухи о моем салоне разлетелись по всему Петербургу. Ко мне стремились попасть уже не ради связей или надежды на подачку, а ради того, чтобы своими глазами увидеть легендарную госпожу Воронову, рыжую красавицу, которая заставляет рыдать от зависти княгинь и баронесс. Моя гостиная всегда была полна. Женщины сидели на диванах, на пуфах, на приставных стульях, стояли вдоль стен, теснились в дверях. Они ловили каждое мое слово, каждый жест. Я научилась играть на их эмоциях, как на расстроенном фортепиано. Могла быть милостивой — подарить кому-то старую шаль и наблюдать, как остальные зеленеют от зависти. Могла быть жестокой — при всех указать на потертый воротник или немодный фасон платья. И они терпели. Они все терпели, потому что желание быть рядом со мной, прикоснуться к моему миру, было сильнее гордости.

Иногда их прорывало прямо при мне. Одна молодая девица, дочь какого-то чиновника, не выдержала и разрыдалась посреди чаепития. Она упала на колени, схватила меня за край платья и заголосила:

— Госпожа Воронова! Я не могу больше! Я вижу вашу жизнь и схожу с ума! Почему вам все, а мне ничего? Я молода, я красива, я достойна! Я хочу так же! Научите меня! Скажите, что мне сделать, чтобы жить как вы?

В гостиной повисла тишина. Все замерли, ожидая моей реакции. Я посмотрела на эту рыдающую девицу сверху вниз. Ее лицо, залитое слезами, было жалким, отталкивающим. Я аккуратно высвободила край платья из ее пальцев.

— Выйти замуж за старика с деньгами, — холодно произнесла я. — И возненавидеть себя за это. Справишься?

Она смотрела на меня, не понимая. По ее лицу текли слезы, тушь размазалась черными дорожками. Я усмехнулась и отвернулась, давая знак горничной проводить ее вон. Остальные молчали, потрясенные. А я чувствовала внутри странную, почти болезненную радость. Я была их идолом. Их мукой. Их недостижимой мечтой.

Но шло время, и я начала замечать, что эта игра перестает приносить мне удовольствие. Сначала я не поняла, что происходит. Просто однажды утром я проснулась, посмотрела на расписание визитов, которое составляла моя секретарша, и почувствовала не предвкушение, а скуку. Тягучую, липкую скуку, которая камнем легла на грудь. Тысяча завистниц. Тысяча. Я уже видела их всех. Они были одинаковы в своей зависти, как солдаты в строю. Те же взгляды, те же вздохи, те же слезы. Я могла предсказать, кто из них заплачет сегодня, кто попросит подарить старую шаль, кто будет шептаться за моей спиной, называя меня рыжей ведьмой. Все повторялось. День за днем. Тысяча лиц, тысяча имен, тысяча порций лести и ненависти. И все это стало пресным, как вчерашний хлеб.

Продолжить чтение

Другие книги Сергей Патрушев

Вход для пользователей

Меню
Популярные авторы
Читают сегодня
Впечатления о книгах
04.05.2026 03:27
Книга шикарная!!! Начинаешь читать и не оторваться!!! А какой главный герой....ух! Да, героиня не много наивна, но многие девушки все равно узнаю...
03.05.2026 06:09
Спасибо за замечательную книгу. Начала читать на другом ресурсе.
03.05.2026 12:36
Прочитал книгу по рекомендации сестры и что подметил - быстро и легко читается. В целом, как первая книга автора - она не плоха. Погружает в мрач...
02.05.2026 09:18
Книга хорошая. Кому-то она покажется незамысловатой, "черно-белой", хотя автор добавил неплохую порцию красок и эмоций в рассказ о жизни мальчика...
01.05.2026 09:53
Прочитала роман Артёма Соломонова «Частица вечности». Эта история написана в духе магического реализма. На первый взгляд, речь идёт о вымышленном...
30.04.2026 08:10
Искренняя и очень живая история, которая читается на одном дыхании. Путь простой девочки Тани из села в Минск, её учеба в школе олимпийского резе...