Вы читаете книгу «Пепел над заливом. Том 1» онлайн
Глава первая. Та, что стучала.
Я вышел из архива в четверть одиннадцатого. Не потому, что так было нужно, а потому, что кончился кофе. Кружка стояла на столе, донышко затянулось бурым налётом – я смотрел на него пять минут, пока не понял, что смотрю. Когда перестаёшь замечать разницу между пустой кружкой и полной, пора двигаться.
Кинотеатр «Октябрь» был по дороге. Я знал все вывески на этой улице, знал, где кафельная плитка отвалилась от стены, а где асфальт вздулся от корней старых лип. Шёл не спеша, чтобы не запыхаться – курить я не бросил, но после сорока дыхание становится отдельным разговором. Запахло свежей выпечкой из булочной на углу, и я даже свернул было, но очередь торчала из дверей, как язык из раскалённого рта. Повернул обратно.
На ступенях кинотеатра сидел участковый Сазонов. Молодой, с усиками, которые он отращивал уже третий год, но они всё ещё выглядели как грязь над губой. Он меня увидел, дёрнулся, будто собирался встать, но передумал.
– Глеб Сергеич, – сказал он таким голосом, каким говорят «приготовьтесь».
Я остановился. В руке у него был планшет, из кармана торчал край носового платка, хотя насморка я не слышал. Сазонов всегда нервничал, когда ему поручали что-то выше его понимания.
– Чего сидишь? – спросил я. – Фильм уже начался?
Он не улыбнулся.
– Вас там… в общем, подойдите, Глеб Сергеич. Товарищ капитан просили передать.
– Какой капитан?
– Из нового отдела. Они там… – он махнул рукой за угол, в сторону пустыря за кинотеатром, где обычно стояли мусорные баки и редкие кусты акации. – В общем, нашли кое-что. Сказали, если увижу вас, чтобы вы подошли.
Я посмотрел на него. Сазонов был из тех, кто не умел врать, но умел не договаривать. Сейчас он не договаривал что-то важное.
– Что нашли?
– Женщину, – выдохнул он. – Мёртвую.
Я ждал, что он скажет что-то ещё. Он не сказал. Только смотрел на меня своими круглыми глазами, и в них было что-то, от чего я полез в карман за папиросами. «Беломор» кончился ещё вчера. Я постоял, потер пальцами пустую пачку, сунул обратно.
– Почему я?
– Не знаю, Глеб Сергеич. Сказали: если увидите – позовите. Я и позвал.
Я кивнул. Не потому, что понял. Потому, что спорить с участковым, который выполняет приказ, всё равно что спорить с приливом. Он всё равно придёт.
Пустырь за кинотеатром пах сырой землёй и прелыми листьями. Фонарь на углу мигал через раз, и в этом мигании было что-то от старой азбуки – длинные вспышки сменялись короткими, будто кто-то пытался передать сообщение, но я не умел читать свет. У кустов акации стояли двое. Один в штатском, с кожаным портфелем, который он держал перед собой, как щит. Второй в милицейской шинели, поверх которой был накинут белый халат – не медика, а скорее того, кто пытается не испачкаться. Между ними, на расстеленной плёнке, лежало тело.
Я узнал её ещё до того, как подошёл. Не лицом – лицо было отвернуто в сторону, волосы слиплись и закрывали щёку. Я узнал её по туфлям. Коричневые, на низком каблуке, с пряжкой, которая вечно отстёгивалась. Она жаловалась на них в прошлую среду. Сказала: «Глеб Сергеевич, в нашем магазине обувь теперь только по талонам, а талонов нет». Я тогда ответил что-то про то, что она могла бы и не жаловаться, она же библиотекарь, у неё есть доступ к фондам, может, книги на туфли обменяет. Она засмеялась. Теперь она не смеялась.
– Ветров? – капитан в штатском повернулся ко мне. Я не видел его раньше. Лицо гладкое, без морщин, хотя глаза старые. Такое бывает у тех, кто рано научился ничего не выражать. – Вы Глеб Ветров?
– Да.
– Пройдёмте.
Он не представился. Это было небрежением или привычкой – я не понял. Я обошёл плёнку, стараясь не наступать на сырую землю, но ботинки всё равно промокли. Остановился у её головы.
Волосы слиплись от крови. Не от воды – от крови. Затылок был пробит. Я видел такие раны один раз, десять лет назад, когда мы с напарником вытаскивали из подвала тело таксиста. Тогда я не мог есть три дня. Сейчас во рту появился тот же привкус – железо и что-то сладкое, как переспелая черешня. Я сглотнул.
– Вы её знаете? – спросил капитан.
– Маргарита Николаевна. Работает в библиотеке на Строительной.
– Работала.
Я не ответил. Смотрел на её руки. Левая была вытянута вдоль тела, пальцы разжаты. Правая – сжата в кулак так сильно, что костяшки побелели. Между средним и безымянным пальцами торчал край чего-то тёмного. Я наклонился ближе, и капитан сделал шаг вперёд, будто хотел меня остановить, но передумал.
Пуговица. Обычная милицейская пуговица, с рифлёным краем и двумя дырочками для нитки. Она застряла в пальцах так, будто её туда вдавили. Или будто она сама вцепилась в неё, когда уже падала.
Я выпрямился. В затылке что-то кольнуло – не боль, а холод, который спускается по позвоночнику и останавливается между лопаток.
– Вам знакома эта вещь? – спросил капитан.
Я смотрел на пуговицу. На обратной стороне, если её вытащить, должна быть царапина. Я оставил её зажигалкой в шестьдесят седьмом, когда курил в казарме, прячась от старшины. Шинель, на которой была эта пуговица, я продал два года назад комиссионщику на Центральном рынке. Старый еврей с больными ногами, который брал всё, что пахнет нафталином. Я взял за неё пятнадцать рублей и купил две пачки «Космоса» и кофе в зёрнах. Кофе оказался жёлудевым, но я пил его три месяца, потому что выкинуть жалко.
– Пуговица, – сказал я. – Обычная.
– Я не спрашиваю, что это. Я спрашиваю, знакома ли она вам.
Я посмотрел на капитана. Он смотрел на меня. В темноте его глаза казались двумя дырами, и я подумал, что он видит меня насквозь – и шинель, и царапину, и то, как я стоял тогда у подвала, глядя на таксиста.
– Нет, – сказал я. – Не знакома.
Он помолчал. Потом кивнул, будто ничего другого и не ожидал.
– Можете идти.
Я не двинулся. Смотрел на её лицо. Теперь я видел его целиком – кто-то из санитаров или сам капитан повернул голову, чтобы я мог опознать. Глаза закрыты, рот приоткрыт, будто она хотела сказать что-то важное. У неё был сломан ноготь на мизинце левой руки. Краска на нём облупилась и засохла тёмной коркой. Я помнил этот ноготь целым. Она всегда красила ногти в один цвет – бордовый, который доставала где-то по блату. Говорила: «Глеб Сергеевич, мужчины любят, когда женщина ухоженная». Я тогда подумал: кто ей это сказал? Муж у неё умер семь лет назад, сын вырос, она жила одна в комнате на Советской. Кому она красила ногти?
Теперь этот ноготь торчал обломанным краем, и под ним была грязь. Или кровь. Я не стал разглядывать.
– Спасибо, – сказал капитан. Не мне – санитару, который стоял в стороне и ждал знака.
Я отошёл к стене кинотеатра. Спиной упёрся в холодный кирпич, закрыл глаза. В ушах стоял шум – то ли прибой, то ли кровь. Я открыл глаза. Сазонов всё ещё сидел на ступенях, глядя на меня с тем выражением, с которым смотрят на человека, который только что опознал труп.
– Вы идите, Глеб Сергеич, – сказал он тихо. – Я здесь посижу.
Я хотел сказать, что мне некуда идти. Архив закрыт, дома меня ждёт пустой холодильник и койка, на которой я сплю уже третий год, свернувшись калачиком, потому что простыни давно не менял. Но вместо этого я достал из кармана пачку из-под «Беломора», смял её и бросил в урну. Сазонов проводил пачку взглядом, потом посмотрел на меня.
– Я слышал, вы раньше… – начал он и замолчал.
– Что слышал?
– Ничего. Так, языки.
Я не стал спрашивать, что за языки. В городе N все знают, кто я был и кем стал. Бывший следователь уголовного розыска, теперь сторож в архиве. Понижение, которого никто не объяснял, но все понимали. Пять лет назад я провалил дело. Напарник погиб. Меня не уволили – предложили «перейти на другую работу». Я перешёл. И теперь, когда в городе находят мёртвую женщину с милицейской пуговицей в кулаке, меня зовёт на опознание капитан, которого я вижу впервые.
Случайность?
Я повернулся. Санитары уже укладывали тело на носилки, накрывали простынёй. Капитан что-то писал в блокноте, стоя под фонарём, который перестал мигать и теперь горел ровно, заливая его плечи жёлтым светом. Я смотрел на него, и в голове крутилась одна мысль: пуговица.
Моя пуговица. От моей шинели. В её кулаке.
Я подошёл к Сазонову, сел рядом на ступеньку. Бетон был холодный, сырость пробиралась сквозь штанину.
– Сазонов, – сказал я. – Когда её нашли?
– Часа два назад. Мальчишки. Из десятой школы, они там всегда вечером лазают. Услышали, что в кустах кто-то стонет. Ну, подошли… – он передёрнул плечами. – Не стонал уже никто.
– Кто первый приехал?
– Участковый. Потом капитан этот. Из города, говорят.
– А из нашего отдела кто-нибудь был?
Сазонов посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то, что я не успел разобрать – испуг или сочувствие.
– Нет, Глеб Сергеич. Из нашего никто.
Я кивнул. Это было странно. В городе N убийство – редкость. В прошлом году – ни одного. В позапрошлом – пьяная драка, закончившаяся ножевым, и то закрыли быстро. Если находят труп с пробитым затылком, обычно приезжают свои, городские. Здесь же был капитан из другого отдела, которого я не знал, и никого из знакомых.
– Он назвался? – спросил я.
– Капитан Широков, – сказал Сазонов.
Я замер. Имя ударило в затылок тем же холодом, что и минуту назад, только теперь холод спустился ниже, до самого копчика, и я почувствовал, как вспотели ладони.
– Что? – переспросил я.
– Широков, – повторил Сазонов. – Вы его знаете?
Я не ответил. Смотрел на фигуру под фонарём. Капитан убрал блокнот во внутренний карман пиджака, поправил воротник. Теперь, когда я знал имя, я видел его по-другому. Широков был подполковником, когда я работал. Он был моим начальником. Он закрыл дело моего напарника, когда я пытался его открыть. Он сказал: «Ветров, успокойся. Твой друг погиб в драке с уголовниками. Не надо искать то, чего нет».
Теперь он был капитаном. Понижение? Или прикрытие? Я не знал. Я знал только, что он стоит под фонарём, в двадцати метрах от тела женщины, которая зажала в кулаке мою пуговицу.
Я встал. Сазонов дёрнулся, будто хотел что-то сказать, но я уже шёл к Широкову.
– Подполковник, – сказал я, подходя.
Он обернулся. Вблизи я увидел, что он изменился: лицо осунулось, под глазами мешки, в которых можно было утопиться, но взгляд остался тот же – спокойный, уверенный, как у человека, который знает, что земля под ним не провалится.
– Ветров, – сказал он. – Я уже не подполковник. Капитан.
– Я слышал.
– Тогда не называй меня тем, кем я не являюсь.
Мы стояли друг напротив друга. Санитары унесли носилки, хлопнула дверца машины. Двигатель чихнул, завёлся, и через минуту двор опустел. Остались только мы, фонарь и пустырь с мокрой землёй.
– Зачем ты меня позвал? – спросил я.
– Опознание.
– Ты знал, что это Маргарита Николаевна. Ты знал, что я её знаю.
– Знал.
– Тогда зачем?
Широков молчал. Достал пачку «Казбека», закурил. Дым был густой, сладковатый, он смешивался с туманом, который тянулся от залива, и становилось трудно дышать.
– Пуговица, – сказал Широков. – Твоя.
Я не спросил, откуда он знает. Он знал всё. Он всегда знал.
– Я продал шинель два года назад.
– Знаю.
– Тогда что?
Он посмотрел на меня. В свете фонаря его лицо казалось восковым, старым, хотя ему было всего пятьдесят.
– Ты ничего не хочешь мне сказать? – спросил он.
– О чём?
– О ней. О пуговице. О том, почему она зажала её в кулаке, когда ей пробивали затылок.
Я почувствовал, как желваки заходили ходуном. Сцепил зубы, чтобы не сказать что-то, что потом придётся объяснять.
– Ты думаешь, я её убил?
Широков не ответил. Он смотрел на меня спокойно, и в этом спокойствии было что-то, от чего я захотел разбить ему лицо.
– Я не убивал, – сказал я.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда иди домой. И не лезь.
– В чём не лезть?
– В расследование. Оно не твоё.
Он бросил окурок на землю, раздавил его носком ботинка. Ботинки у него были новые, с начищенными носами, и я подумал: как он умудряется ходить по этой грязи и оставаться чистым?
– Ты не мой начальник, – сказал я.
– Я вообще никто, – ответил он. – Как и ты. Поэтому не лезь.
Он развернулся и пошёл к машине. «Волга» стояла за углом, я её не видел, но услышал, как хлопнула дверца, завёлся двигатель. Фары выхватили кусты акации, потом стену кинотеатра, и я увидел на ней мелом написанное: «Завтра – „Белое солнце пустыни“. Начало в 19:30».
Я остался один. Фонарь снова начал мигать, и в этом мигании мне почудилось что-то насмешливое. Я постоял, глядя на то место, где лежало тело, потом наступил на окурок Широкова, вдавил его в грязь.
Домой я не пошёл. Пошёл к заливу. Потому что мне нужно было думать, а думать я мог только там, где вода лижет сваи и слышно, как скрипят старые причалы.
Я шёл по набережной, слушая, как галька хрустит под ногами. Туман сгустился, и фонарей почти не было – только редкие лампочки на столбах, которые горели через одну. Вода пахла водорослями и чем-то ещё – мазутом, старыми сетями, рыбой, которую никто не выловил. Я сел на бетонный парапет, достал пустую пачку из-под «Беломора» и только тогда вспомнил, что папирос нет. Выбросил пачку в воду. Она не утонула, закачалась на волнах, и я смотрел, как её уносит к буксиру, который стоял на рейде брошенный уже три года.
Пуговица. Маргарита Николаевна. Широков.
Я пытался связать эти три слова в одну линию, но они рассыпались, как галька под ногами. Я знал одно: она не просто держала эту пуговицу. Она вцепилась в неё так, что пробила кожу. Это было не случайно. Это было послание. Но кому? Мне? Или тому, кто её убил?
Я закрыл глаза. Передо мной стояло её лицо, сломанный ноготь, приоткрытый рот. И в ушах зазвучал её голос, каким она сказала в прошлую среду: «Глеб Сергеевич, если со мной что-то случится, вы будете знать, куда идти».
Я тогда не придал значения. Подумал – шутит. Она любила шутить мрачно, как все библиотекари, которые перечитали слишком много детективов.
Теперь я знал, что она не шутила.
Я открыл глаза. Буксир качался на волнах, и мне показалось, что на его палубе кто-то стоит. Я всмотрелся – никого. Только тень от мачты, которая двигалась вместе с корпусом.
Я встал. Ноги затекли, в спине хрустнуло. Надо было идти. Не домой. В архив. Потому что там, в картотеке, лежали читательские формуляры. И если кто-то брал у неё книги в последнее время, это мог быть ключ.
Я сделал два шага по набережной и услышал за спиной:
– Глеб Сергеевич.
Голос был молодой, но надорванный, будто человек долго плакал или не спал несколько ночей. Я обернулся.
На парапете, там, где я только что сидел, стоял парень. Лет двадцати, в куртке нараспашку, лицо бледное, глаза красные. В руках он держал что-то, что я не сразу разглядел – маленький свёрток, перевязанный бечёвкой.
– Кто ты? – спросил я.
– Я сын Маргариты Николаевны, – сказал он. – Вы меня не знаете, я из Ленинграда приехал. Она… она просила передать вам это, если что-то случится.
Он протянул свёрток. Я взял. Бечёвка была мокрая, узел затянут туго, пальцы не слушались.
– Она сказала, вы поймёте, – добавил парень. – И сказала, чтобы вы никому не верили. Даже тем, кто скажет, что помогает.
– Кому не верить?
Он посмотрел на меня. В глазах его было что-то от загнанного зверя – страх, смешанный с надеждой.
– Всем, – сказал он. – Особенно тем, кто носит форму.
Он развернулся и пошёл вдоль набережной, быстро, почти бегом, и через минуту скрылся в тумане.
Я остался на пустынном берегу со свёртком в руках. Бечёвка не поддавалась. Я вытащил перочинный нож, разрезал. Внутри оказалась старая библиотечная карточка, сложенная вчетверо. На ней стоял штамп библиотеки на Строительной и дата – 12 октября 1979 года, три недели назад. И фамилия читателя, написанная карандашом, размашисто, торопливо.
Я развернул карточку. Фамилия была знакома. Слишком знакома.
Стоя в тумане, я смотрел на неё и чувствовал, как холод снова поднимается по позвоночнику, останавливаясь в затылке.
– Чёрт, – сказал я вслух. – Чёрт.
Я сунул карточку во внутренний карман пиджака, застегнул пуговицу. Потом посмотрел на буксир, на воду, на пустынную набережную. Нужно было идти. Но не в архив. Теперь я знал, куда идти.
Я пошёл на Советскую, 17. К её квартире. Потому что если она оставила мне карточку с этой фамилией, значит, там, в полу под линолеумом, лежало что-то ещё.
И я должен был это найти до того, как это найдут они.
Глава 2. Та, что под полом
Ключ вошёл в замок с хрустом, будто внутри перемололи сухие кости. Я повернул два раза – сначала вправо, потом влево, как учили в уголовном розыске: так меньше шансов, что заест. Нажал плечом – дверь поддалась, и тьма прихожей дохнула в лицо теплом и запахами, которые она оставила после себя.
Сухие цветы в вазе на тумбочке – астры, уже рассыпающиеся, с горьковатым, чуть сладким духом увядания. Старая бумага из шкафа – папки, книги, возможно, те самые, что она брала домой. Нафталин в платяном, которым она пересыпала вещи, чтобы моль не ела. И под всем этим – сладковатая нота, которую я знал по моргам. Там она называется «формалин». Здесь это были просто духи «Красная Москва». Она душилась ими всегда, даже когда мы курили на скамейке за библиотекой, даже когда шла в булочную за хлебом, даже когда мы просто сидели молча, глядя на залив. Теперь этот запах стал частью воздуха, которым здесь больше не дышали.
Я замер на пороге, прислушиваясь. В доме было тихо, но тишина эта была неправильной – она давила на уши, как перед грозой, когда воздух становится густым и каждый звук кажется чужим. Часы, должно быть, стояли. Или их никогда не было. В комнатах, которые я видел из прихожей, не было ни одного часового механизма – ни настенных, ни настольных. Маргарита Николаевна не любила тиканье. Говорила: «Оно напоминает, что времени остаётся всё меньше».
Я шагнул внутрь, прикрыл дверь за собой, но не запер. Если придётся уходить, лучше, чтобы путь был чист. Если придётся бежать – чтобы не возиться с задвижками.
Советская, 17. Дом старый, ещё довоенный, с высокими потолками и скрипучими половицами. Квартира Маргариты Николаевны была на втором этаже, угловая, с окнами во двор и на набережную. Я здесь никогда не был. Мы встречались только в библиотеке или на скамейке у неё за углом, реже – в булочной, где она отдавала мне лишние талоны на хлеб. Она никогда не приглашала в гости. Я не спрашивал почему. Теперь, стоя в прихожей, я понял: она боялась. Не меня – того, что здесь может увидеть кто-то другой. Или того, что её тайны, спрятанные под полом, откроются раньше времени.
В прихожей пахло нафталином и старой обувью. На вешалке висело пальто – серое, драповое, с подкладкой, которую она штопала красной ниткой, и нитка эта теперь торчала из рукава, как засохшая кровь. Я провёл рукой по рукаву. Ткань была холодная, жёсткая, на ощупь – как наждак. На плече – белый ворс от того, что она носила его под дождём. Значит, она выходила в нём недавно. Возможно, вчера. Или сегодня утром.
Я снял пальто с вешалки, прижал к лицу. Запах её духов стал сильнее, смешанный с чем-то ещё – сыростью, табачным дымом (она не курила, но в библиотеке курили читатели), и под всем этим – едва уловимый, металлический привкус. Тот самый, что бывает, когда долго держишь в руках старые ключи. Или когда рядом лежит труп.
Я повесил пальто обратно. Провёл пальцем по воротнику – он был влажным. Утром был туман. Она выходила утром. А вечером её нашли за кинотеатром.
Я прошёл в комнату. Она была маленькой, но чистой, с выскобленным полом и свежевыбеленным потолком. Стол у окна, покрытый клеёнкой в клетку – такой клеёнкой в нашем городе накрывали столы в столовых и дешёвых кафе. Края её были обрезаны ножницами неровно, кое-где прижжены сигаретой – она не курила, значит, следы остались от прежних жильцов. На столе – кружка с недопитым чаем, ломоть чёрного хлеба под марлей, раскрытая книга. Я заглянул в корешок. Агата Кристи. «Убийство в Восточном экспрессе». Закладка торчала на середине, как палец, указывающий: «мы не дочитали». Я перевернул несколько страниц. На полях – пометки карандашом: «почему не спросили у кондуктора?», «здесь не сходится», «Пуаро слишком самоуверен». Она всегда так делала. Говорила, что детективы надо читать с карандашом, потому что авторы иногда путаются в показаниях. «Если бы я была Пуаро, – сказала она однажды, – я бы сначала проверила алиби у самого умного свидетеля. Потому что умные врут лучше всех».
Я закрыл книгу. На обложке – библиотечный штамп. Библиотека на Строительной. Она приносила книги домой. Может быть, в этих книгах были закладки не только для чтения, но и для чего-то ещё.
На подоконнике стоял приёмник «Ригонда» – тяжёлый, в деревянном корпусе, с облупившейся позолотой на динамике. Я повернул ручку громкости – тишина. Потрогал лампы – холодные. Она слушала радио вчера или позавчера. Или не слушала вообще. Рядом с приёмником лежала стопка пластинок. Я поднял верхнюю. Элла Фицджеральд. «Porgy and Bess». Чёрный диск, потёртый, с царапинами – значит, слушала часто. Я не знал, что она слушает джаз. Мы никогда об этом не говорили. Мы вообще мало говорили о том, что любим. Больше жаловались на очереди, на директора библиотеки, на дождь, который идёт уже третью неделю.
Я поставил пластинку на место. На стене висела фотография в деревянной рамке – молодая женщина с мальчиком лет семи. Женщина – Маргарита Николаевна, только без морщин, с густыми тёмными волосами и улыбкой, которой я у неё никогда не видел. Мальчик держал в руках игрушечный кораблик – жестяной, с красной трубой. Я присмотрелся. Миша. Тот самый, что стоял на буксире и звал меня не подходить. На фотографии он улыбался, показывая щербатый рот. Теперь он не улыбался.
Я перевёл взгляд на другие стены. Никаких больше фотографий. Ни мужа, ни других родственников. Только эта – мать и сын. И больше никого.
Я опустился на колени. Линолеум был старый, местами вздувшийся, с потрескавшимся рисунком, который когда-то изображал паркет. На стыках – тёмные полосы грязи, которую не вычистить даже самой старательной хозяйке. Я провёл пальцами по стыкам, нащупал край возле батареи, там, где линолеум отходил от стены. Тот самый ключ, что передал парень на набережной, подошёл к входной двери, но не к этому тайнику. Я просто поддел линолеум ножом – старым перочинным, с обломанным лезвием, который носил с собой лет пятнадцать, – и отогнул край.
Под ним была фанера. Тонкая, старая, с тёмными пятнами влаги и следами от гвоздей – видно, её уже поднимали раньше. Я поддел её ножом, она подалась с сухим треском, похожим на треск старого дерева в костре. Под фанерой – выемка в полу, выдолбленная стамеской, аккуратно, с любовью, как тайник, который готовили долго. Края выемки были обожжены – чтобы не заводились жучки. Внутри, на чёрной бархатной тряпке, лежала папка. Кожаная, потёртая, с тиснением, которого я не разобрал в темноте. Я вытащил её. Она была тяжёлой. Не весом – содержанием.
Я открыл. Внутри лежали бумаги. Не библиотечные формуляры – совсем другое. Машинопись на жёлтой, ломкой бумаге, некоторые листы перепечатаны на нескольких копирках, так что буквы расплывались, превращаясь в синие и фиолетовые пятна. Я поднёс папку к окну, к свету уличного фонаря, чтобы хоть что-то разобрать. Первый лист был похож на опись: даты, номера, фамилии. Некоторые фамилии были подчёркнуты красным карандашом. Одну из них я узнал сразу.
И тут я услышал шаги.
Снизу, с лестничной клетки. Кто-то поднимался медленно, с передышкой на каждой ступеньке, будто нёс что-то тяжёлое или был очень стар. Шаги были мягкими – не ботинки, а, скорее, тапки или стоптанные туфли. Я замер, затаил дыхание. Шаги остановились у двери. Я ждал, что сейчас повернут ручку, но вместо этого раздался звук – бумага просунулась под дверь, шурша, как змеиная кожа, когда она ползёт по сухим листьям. И шаги пошли обратно, теперь быстрее, почти бегом, затихая внизу, хлопнула входная дверь подъезда.
Я подождал минуту, прислушиваясь. Тишина. Только где-то далеко завывала собака, и вода в трубах переливалась с глухим стоном, и за стеной, в соседней квартире, кто-то кашлянул – сухо, надсадно, по-стариковски.
Тогда я взял бумагу, сложенную вчетверо, развернул. Записка была отпечатана на машинке, без подписи, без обращения. Три слова. Три слова, от которых у меня свело челюсть.
ТЫ ЕЁ УБИЛ. ВСПОМИНАЙ.
Пальцы похолодели так, что бумага выпала из рук. Я нагнулся, поднял, прочитал ещё раз. Буквы были чёткими, без помарок, с одинаковым нажимом, без дрожания – печатал человек уверенный, спокойный. Машинка – «Эрика», судя по начертанию букв «а» и «б» (у них были характерные засечки). Такие стояли в каждом учреждении, в каждой библиотеке, в каждом райкоме. Может быть, и в той, где работала Маргарита Николаевна. А может, и в кабинете Широкова.
Я сунул записку в карман, к пуговице, которую срезал с шинели перед продажей и носил с собой два года – как талисман, как напоминание о том, кем я был. Потом сложил папку, сунул во внутренний карман пиджака – она влезла с трудом, пришлось расстегнуть пуговицу и оттопырить подкладку. Линолеум вернул на место, пригладил рукой, прижал фанеру – ногой, для надёжности. Вышел в прихожую.
На вешалке, рядом с пальто, висела ещё одна вещь – мужской плащ. Старый, но хороший, из той плотной тёмно-синей ткани, которую не купишь в обычном магазине. Такие привозили из-за границы для номенклатуры. Я потрогал воротник. Кожаный, мягкий, с лёгким запахом дорогого крема для обуви. На внутренней стороне – этикетка с иностранными буквами. Я не стал разглядывать. Не время. Но я запомнил: плащ был не по размеру Маргарите Николаевне – слишком широк в плечах. Чей-то чужой. Или подарок, или улика.
Я вышел на лестничную клетку. Никого. Только запах – дешёвый одеколон «Шипр», табак «Прима» и что-то ещё, металлическое, как кровь из носа, когда глотаешь её. Кто-то стоял здесь совсем недавно. Может быть, тот, кто сунул записку.
Я спустился во двор, прошёл через арку на набережную. Туман рассеялся, но луна ещё не взошла. Было темно, только окна в соседних домах горели редкими квадратами – жёлтыми, мутными, как больные глаза. В одном из окон, на третьем этаже, кто-то стоял и смотрел вниз. Я не разглядел лица – только силуэт. Но мне показалось, что силуэт этот знаком.
Я свернул в переулок, потом на Ленина, потом к себе, петляя, проверяя, нет ли хвоста. Прошёл через сквер, мимо доски почёта, где висели портреты передовиков производства, мимо пивного ларька, где ещё торчали двое мужиков с мутными глазами, мимо закрытого универмага, в витрине которого стояли манекены в осенних пальто. Никто не шёл за мной. Но чувство – холодок между лопаток – не проходило.
Моё жильё было в старом флигеле за универмагом. Комната восемь метров, кухня на две семьи, туалет во дворе. Я открыл дверь, не зажигая света, сел на койку. Папка лежала на коленях, тяжёлая, горячая, будто в ней тлели угли. Я сидел так минут пять, может, десять, глядя в темноту, слушая, как за стеной соседка переставляет посуду, как где-то капает вода из крана, как на чердаке скребутся крысы. Потом всё-таки встал, зажёг настольную лампу. Стекло на ней было треснутое, и свет ложился полосой, рассекая комнату на две половины – светлую и тёмную.
Папка. Я развязал тесёмки, вытащил бумаги. Список. Имена, фамилии, даты. Номера машин. Кодовые названия, которые я не понимал – «Гавань», «Причал», «Маяк». Но одно имя я узнал сразу. Оно было написано от руки на полях, карандашом, тем же почерком, что и на библиотечной карточке, которую передал Миша.
Широков.
Я перевернул лист. Дальше шли протоколы допросов, но без шапок, без подписей, без печатей. Только текст на машинке, перепечатанный, видимо, с оригинала. Я читал, и в голове начинало шуметь, как в пустой раковине, когда прикладываешь её к уху. Это было дело. То самое дело, которое я вёл десять лет назад. Дело, в котором погиб мой напарник, Володя Ковалёв. Дело о хищениях в порту, которое закрыли через три дня после его смерти, а меня попросили «перейти на другую работу».
Я закрыл папку. Во рту появился привкус меди, горький, тягучий, как от старых монет, которые сосёшь во рту, чтобы проверить, не фальшивые ли. Я сглотнул, встал, налил воды из графина. Она пахла ржавчиной и хлоркой, но я выпил до дна, не отрываясь, и только тогда заметил, что руки дрожат – мелко, противно, как у запойного после третьей сутки.
– Не лезь, – сказал я вслух. Голос был чужой, хриплый. – Широков сказал: не лезь.
Я убрал папку под матрас. Лёг, не раздеваясь, в ботинках. Свет не гасил. Смотрел в потолок, где трещина ползла от лампы к углу, как карта неизвестной реки, и пытался не думать о том, что я только что прочитал. Не получалось.
В дверь постучали. Негромко, но настойчиво – три удара, пауза, ещё три. Я не шевельнулся. Стук повторился. Потом голос, молодой, надорванный:
– Глеб Сергеевич, вы здесь?
Миша. Я узнал по интонации – той же, что на буксире, когда он звал меня не подходить. Только теперь в голосе было не предупреждение, а отчаяние.
Я встал, подошёл к двери, открыл. Он стоял на пороге, мокрый, в той же куртке, что и в прошлый раз, но теперь куртка была порвана на рукаве, и из дыры торчал синтепон. Кепку держал в руке, пальцы белые, сведённые. За его спиной, в коридоре, горела тусклая лампочка, и тени прыгали по стенам, как живые.
– Заходи, – сказал я.
Он вошёл, огляделся. Комната, видимо, произвела на него впечатление – не в лучшую сторону. Но он ничего не сказал, только сел на табурет, положил кепку на колени, сжал её так, что она смялась.
– Вы были у неё, – сказал он. Не вопрос.
– Был.
– Нашли?
Я кивнул. Достал папку из-под матраса, положил на стол. Миша посмотрел на неё, и я увидел, как дёрнулась щека – нервный тик, которого не было раньше.
– Это то, что она прятала?
– Да.
Он протянул руку, но я убрал папку.
– Не сейчас. Сначала скажи: что ты знаешь? Всё, от начала до конца.
Он сжал кепку так, что побелели костяшки.
– Я ничего не знаю. Она не говорила. Только сказала: если что – найти вас. И передать ключ. Я даже не знал, от чего ключ. Думал, от квартиры. А он оказался от подъезда.
– Почему я? Зачем я ей понадобился?
– Не знаю. Может, потому что вы бывший следователь. Или потому, что вы… – он запнулся, посмотрел в сторону, на треснутую лампу. – Она говорила, вы единственный, кто не побоится. И единственный, кому она могла доверять. Она сказала: «Глеб Сергеевич – человек с совестью. Таких мало».
Я усмехнулся. Горько, наверное, потому что он дёрнулся.
– Я сторож, Миша. Я всего боюсь.
– Не похоже.
– Похоже. Просто я уже стар, чтобы бегать. И устал, чтобы врать.
Мы помолчали. За стеной соседка включила радио, и голос Левитана пробивался сквозь штукатурку: «…выполнение пятилетки – дело чести каждого советского человека…»
– Я не могу вам помочь, – сказал я. – Я не следователь. Меня вышвырнули пять лет назад. У меня нет ни звания, ни полномочий, ни даже папирос, чтобы купить себе спокойствие. Твою мать убили. Мне жаль. Но я не герой.
Он поднял голову. Глаза красные, воспалённые, но взгляд твёрдый, почти злой.
– Я не прошу быть героем. Я прошу помочь разобраться. Вы знаете этих людей. Вы знаете, как это работает. Вы знаете, кто такой Широков.
– Знаю. Поэтому и не полезу.
Он встал. Табурет качнулся, едва не упал.
– Хорошо, – сказал он. – Я понял.
Он пошёл к двери, но на пороге остановился. Не оборачиваясь, бросил:
– А пуговица, – сказал он. – Та, что она зажала в кулаке. Вы её узнали?
Я замер.
– Что?
– Я видел в протоколе. Капитан Широков показал мне фотографию. Пуговица от милицейской шинели. С царапиной на обратной стороне. Он сказал, что такие шинели выдавали лет десять-двенадцать назад. И что вы носили такую.
По спине пробежал холод – от копчика до затылка.
– Он вам показал?
– Да. Сказал, что это может быть важной уликой. И спросил, не знаю ли я, у кого могла быть такая шинель. Я сказал, что не знаю. Но потом вспомнил, что мать говорила о вас. Что вы раньше служили. И что у вас была старая шинель, которую вы продали.
– И что ты ему ответил?
– Ничего. Я сказал, что не знаю.
Он вышел. Дверь закрылась, но я слышал его шаги в коридоре – медленные, тяжёлые, будто он нёс на плечах весь этот дом, весь этот город, всю свою боль. Потом хлопнула входная дверь, и стало тихо.
Я остался один. Достал пуговицу из кармана, поднёс к лампе. Царапина от зажигалки была на месте – я оставил её в шестьдесят седьмом, когда курил в казарме, прячась от старшины. Шинель, на которой была эта пуговица, я продал два года назад комиссионщику на Центральном рынке. Старый еврей с больными ногами, который брал всё, что пахнет нафталином. Я взял за неё пятнадцать рублей и купил две пачки «Космоса» и кофе в зёрнах. Кофе оказался жёлудевым, но я пил его три месяца, потому что выкинуть жалко.
Теперь эта пуговица была в кулаке мёртвой женщины. И Широков знал, чья она. Знал и показал Мише. Зачем? Чтобы напугать? Чтобы Миша передал мне? Или чтобы я знал: они следят, они знают, они ждут?
Я сунул пуговицу обратно в карман. Взял папку, перелистал ещё раз. На одном из листов, на полях, тем же карандашом было написано: «Шинель Ветрова. У него купили. Спросить у Бориса Ильича».
Она знала. Маргарита Николаевна знала про шинель. И она записала это в своих бумагах. Значит, она искала того, кто её купил. Или того, кто в ней ходил. Или того, кто убил Володю десять лет назад.
Я закрыл папку, положил под матрас. Лёг, глядя в потолок. Свет не гасил – боялся темноты. Не потому, что темнота страшна, а потому, что в темноте начинают говорить голоса. Голос Володи, который шепчет: «Глеб, тут такое… я потом». Голос Маргариты Николаевны, которая говорит: «Глеб Сергеевич, вы совсем себя не бережёте». Голос Широкова, который говорит: «Не лезь».
Я закрыл глаза. Перед ними встала пуговица – тёмная, рифлёная, с царапиной от зажигалки. И вмятина от зубов, которую я заметил только сейчас, когда рассматривал её при свете лампы. Кто-то сжимал её зубами. Кто-то, кто вытаскивал её из кулака Маргариты Николаевны.
Я заснул под утро, когда за окном начало светлеть. Спал тревожно, с кошмарами – снился залив, чёрная вода, и в воде что-то белое, как простыня. Я проснулся от того, что кто-то тряс меня за плечо.
– Глеб Сергеевич! Глеб Сергеевич, вставайте!
Миша. Опять. Я сел. Солнце уже было высоко – часов десять, не меньше. Миша стоял надо мной, бледный, с красными глазами, в той же рваной куртке.
– Что случилось? – спросил я. Голос сел, в горле саднило.
– Я нашёл, – сказал он. – Я вспомнил. Машина. Серая «Волга». Я вспомнил номер.
Я встал, налил воды из графина, выпил.
– Какой номер?
– Я не уверен, но… три цифры: 4, 7 и 2. И буквы. Первая – М, кажется. Или Н. Я видел её в зеркало заднего вида, когда таксист разворачивался.
Я сел обратно на койку. Номер – это уже что-то. Не полное, но можно проверить.
– Ты сказал кому-нибудь?
– Нет. Только вам.
Я кивнул. Потом посмотрел на папку, которая лежала на столе. Я не убрал её под матрас – забыл.
– Миша, – сказал я. – Ты должен уехать. Вернуться в Ленинград. Здесь опасно.
– Я не уеду, пока не узнаю, кто убил мать.
– Узнаешь. Но не так. Дай мне неделю.
Он посмотрел на меня. В его глазах было недоверие.
– Вы же сказали, что не будете помогать.
– Передумал, – сказал я. – Иди. Я знаю, с чего начать.
Он ушёл. Я остался один. Оделся, сунул папку под пиджак, пуговицу в карман. Вышел. Мне нужно было на рынок, к Борису Ильичу. Комиссионщик, который купил мою шинель. Он единственный, кто видел того человека.
Я шёл по утреннему городу, мимо очередей за хлебом, мимо киосков с газировкой, мимо старух с бидонами молока. И думал: всё началось с пуговицы. И закончится, наверное, ею же.
Глава 3. Старик и шинель
Центральный рынок к девяти утра уже гудел, как улей, в который бросили камень. Пахло мокрыми овощами – капустой, морковкой, картошкой, которую только что привезли из подсобных хозяйств и теперь вывалили прямо на прилавки горой. Сельдью из бочек – резкий, солёный дух, от которого слезятся глаза. Дешёвой парфюмерией, которую продавали с лотков цыганки в ярких платках – «Красная Москва», «Шипр», «Кармен», флаконы мутного стекла с этикетками, наклеенными криво. И под всем этим – сладковатая нота переспелых яблок, которые кто-то рассыпал у входа, и запах жареных семечек из кулька у старухи в углу.
Я прошёл мимо мясных рядов, где мухи вились над прилавками, и воздух был тяжёлым, маслянистым, с привкусом железа. Мимо молочниц с бидонами, из которых пахло кислым, и женщины в белых халатах отгоняли мух газетными свёртками. Свернул к рядам, где торговали старьём. Здесь было тише, народ реже, и воздух пах иначе – пылью, старой кожей, нафталином, резиной от подмёток и чем-то сладковатым, как от старых духов, пропитавших ткань насквозь.
Комиссионщик, старый Борис Ильич, сидел на ящике у своего прилавка. На нём был засаленный пиджак с пуговицами разного цвета – две медные, одна пластмассовая, одна обмотана ниткой, чтобы не отвалилась. Кепка-восьмиклинка, надвинутая на глаза, из-под которой торчали седые кустистые брови. Он что-то читал – газету, судя по шелесту, но держал её так близко к лицу, что я понял: читает без очков, просто водит носом по строчкам, шевеля губами. Рядом с ним, на раскладном столике, покрытом выцветшим бархатом, который когда-то был зелёным, а теперь стал грязно-серым, лежали вещи: пара мужских ботинок с подмётками, прибитыми кое-как; радиола «Спидола» с отколотой ручкой и порванным динамиком; стопка пластинок – Лидия Русланова, Клавдия Шульженко, какие-то танцевальные мелодии; женская шляпка с вуалью, на которой засохло пятно, похожее на вишнёвый сок.
– Борис Ильич, – сказал я, останавливаясь.
Он поднял голову. Глаза подслеповатые, слезящиеся, с красными веками, но узнал сразу – лицо его просветлело, морщины разгладились.
– А, Глеб Сергеич. Давно не заходили. Что принесли?
– Не принёс. Пришёл спросить.
Он отложил газету – это была «Правда» за вчера, с портретом Брежнева на первой полосе, – и выжидающе уставился на меня. Я достал пуговицу из кармана – ту самую, что срезал с шинели перед продажей и носил с собой два года, как талисман, как напоминание о том, кем я был. Положил на прилавок, на бархат. Она лежала там, маленькая, тёмная, с рифлёным краем, и в свете утра, пробивающемся через дырявый тент, казалась чёрной.
– Помнишь шинель, которую я тебе принёс? Два года назад. Осенью. В сентябре, кажется.
Борис Ильич взял пуговицу, поднёс к глазам, повертел в пальцах. Пальцы у него были узловатые, с распухшими суставами, с синими венами, которые вздувались, как черви, но цепкие, привыкшие держать вещи, которые стоят дороже, чем кажутся.
– Шинель помню, – сказал он, не отрывая взгляда от пуговицы. – Хорошая была, тёплая. Мериносовое сукно, не то что сейчас – через год протирается. Я её быстро продал. Дней через пять, может, через неделю.
– Кому?
Он усмехнулся, показав жёлтые зубы с коричневыми пятнами у дёсен. Усмешка была невесёлая – скорее, привычная, как у человека, которого много раз спрашивали о том, о чём он не хочет говорить.
– Глеб Сергеич, вы же знаете, я не спрашиваю. Человек пришёл, заплатил, взял. У меня комиссионка, а не паспортный стол.
– Мужчина? Женщина?
– Мужчина. В форме. Это я помню точно.
Я ждал. Он помолчал, глядя на пуговицу, потирая её большим пальцем. Потом добавил:
– Военный или милиционер, не разобрал. Шинель-то милицейская, вот он её и взял. Примерил – в самый раз, как по заказу. Плечи широкие, в груди свобода. Заплатил пятнадцать рублей, как вы и просили. Не торговался даже.
– Лицо запомнил?
Борис Ильич вздохнул, опустил пуговицу на прилавок. Отодвинул её пальцем, будто она была горячей.
– Глеб Сергеич, – сказал он устало. – Я старый человек. Мне семьдесят восьмой год. Я лица забываю через неделю. А тут два года прошло. Да я и вчерашнее забываю, если честно. Внучка приходит, зовут – а я уже не помню, как её звать, пока не скажет.
Я кивнул. Достал пачку «Космоса» – последнюю, в кармане уже пусто, только две папироски остались. Вытащил одну, закурил. Спичка чиркнула по коробку, вспыхнула жёлтым, пахнуло серой. Борис Ильич смотрел на меня с любопытством, и в его глазах я видел не только любопытство – страх. Старые люди в нашем городе боялись всего: боялись вопросов, боялись внимания, боялись, что кто-то придёт и спросит: «А откуда у тебя эта вещь?» Боялись, что за ними придут ночью. Боялись, что не придут, а просто вызовут.
– А что, – спросил он, понизив голос, почти шёпотом, так что я наклонился, – шинель-то нашлась?
– Нашлась, – сказал я. – На трупе.
Он не понял сначала. Глаза его моргали, брови ползли вверх, и он смотрел на меня, как на человека, который говорит на незнакомом языке. Потом до него дошло, и лицо его стало серым, как пепел в нашей общей курилке. Он отодвинулся на ящике, будто я мог его ударить. Рука его, та, что держала пуговицу, задрожала.
– Вы шутите, – сказал он, и это был не вопрос, а мольба.
– Нет.
Он медленно положил пуговицу на прилавок, отодвинул её от себя, смахнул невидимую пыль с бархата, будто хотел убрать само воспоминание.
– Я ничего не знаю, Глеб Сергеич, – сказал он, глядя мимо меня, в толпу. – Я просто продал шинель. Это законно. У меня есть квитанция, всё по правилам. Я налоги плачу.
– Законно, – согласился я. – Ты не бойся. Я не из милиции.
Он выдохнул, но всё равно смотрел на меня с опаской. Руки его дрожали, и он спрятал их под прилавок, сцепил пальцы, чтобы унять дрожь.
– А если вспомните что-нибудь, – сказал я, – приходите в архив. Я там теперь работаю. Сторожем.
Я взял пуговицу, сунул в карман. Отошёл от прилавка, но не ушёл сразу. Постоял, глядя на толпу. Люди шли, толкались, несли сумки, авоськи, сетки с картошкой, кошёлки с яйцами. Женщина в платке торговалась с продавцом помидоров. Мальчишка тащил на верёвке игрушечную машину. Жизнь продолжалась, как будто ничего не случилось. А я стоял и думал: кто-то ходит в моей шинели. Может быть, тот, кто ударил Маргариту Николаевну по затылку. Может быть, тот, кто нёс её тело, завёрнутое в простыню. Может быть, тот, кто оставил записку под моей дверью. А может, все они – один человек.
Я развернулся и пошёл к выходу. У ворот рынка, у ларька с газировкой, меня окликнули:
– Глеб Сергеич! Постойте!
Я обернулся. Борис Ильич семенил за мной, держась за живот, тяжело дыша. Кепка съехала на затылок, открыв лысину с коричневыми пятнами – старческая пигментация, как у всех, кто много лет простоял на солнце. Он догнал меня, схватил за рукав, пальцы впились в ткань.
– Я вспомнил, – сказал он, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони. – Не всё, но кое-что. Он был с портфелем. Кожаным, коричневым. Хороший портфель, импортный, я такие в комиссионке видел. У нас такие не продаются. И он сказал: «Хорошая вещь. Для зятя возьму». Я тогда ещё подумал: зять, значит, служит. А потом он спросил, откуда шинель. Я сказал, что от вас. Он спросил, кто вы, я сказал: бывший следователь, теперь в архиве работает. Он кивнул, заплатил и ушёл.
– Что ещё? Голос? Походка? Акцент?
Борис Ильич закрыл глаза, наморщил лоб, будто пытался вытащить из памяти что-то, что ускользало.
– Голос низкий, спокойный. Не местный. Не наш, портовый говор. А такой… правильный, как по радио. И пахло от него – одеколоном, дорогим. Не «Шипром», а чем-то импортным. И ещё… – он помолчал, – табаком. Не нашими папиросами, а сигаретами. Длинными, тонкими. Я такие у иностранцев видел.
– Рост?
– Высокий. Выше вас. И плечи широкие. Шинель ему как раз была.
Я ждал. Он открыл глаза, посмотрел на меня. Взгляд был виноватым.
– Всё, Глеб Сергеич. Больше ничего. Я стар, память дырявая.
Он отпустил мой рукав и перекрестился – мелко, торопливо, как делают старые евреи, когда боятся.
– Глеб Сергеич, вы меня не впутывайте, ради бога. Я старый человек, мне помирать скоро. Дети есть, внуки. Не надо им этого.
– Не впутаю, Борис Ильич. Спасибо.
Он кивнул и пошёл обратно, шаркая стоптанными тапками по мокрому асфальту – прошёл дождь, лужи ещё не высохли. Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за рядами.
Я вышел на улицу. Солнце теперь светило ярче, но не грело – осень, ветер с залива, сырой, пронизывающий. Я поднял воротник пиджака, засунул руки в карманы. В левом – пуговица, в правом – сломанные спички и мелочь. Пошёл к набережной, чтобы проветрить голову. Не домой – не мог я сейчас домой, в свою восьмиметровую клетушку, где пахнет соседскими щами и старыми носками. Нужно было думать.
На набережной было пусто. Только старуха кормила голубей, бросая крошки с лавочки. Голуби слетались, хлопая крыльями, и старуха что-то говорила им – не то ругалась, не то молилась, но ветер уносил слова. Я сел на бетонный парапет, достал папиросу. Рука дрожала, когда я чиркал спичкой. Спичка сломалась – головка отлетела, и я выбросил её в воду. Вторая тоже сломалась. Третья загорелась, обожгла палец, я чертыхнулся, прикурил, затянулся глубоко, до кашля, до того, что в груди защипало, а в глазах потемнело.
Вспоминай, сказала записка. Я вспоминал.
Десять лет назад. Напарник Володя Ковалёв. Молодой, весёлый, с вечной улыбкой и ямочкой на подбородке. Любил джаз – ходил на пластинки к знакомому радисту, который работал на портовой радиостанции, записывал на бобины что-то иностранное, нелегальное. Мы вместе вели дело о хищениях в порту – пропадали тонны рыбы, консервы, даже топливо. Дело тянули, потому что подозреваемые были не простые грузчики, а люди с партбилетами. Потом появились новые обстоятельства – Володя нашёл что-то. Не сказал мне, только шепнул: «Глеб, тут такое… я потом». А через два дня его нашли в подвале недостроя на Набережной, с пробитой головой. Молоток валялся рядом – наш, следовательский, из кабинета. Мой молоток.
Дело закрыли через три дня. Меня вызвал Широков, тогда ещё подполковник, и сказал: «Ты хороший следователь, Ветров, но дело закрыто. Не надо искать то, чего нет». Я спросил: «А что есть?» Он не ответил. Я спросил: «А Володя?» Он сказал: «Похорони и живи дальше». Через месяц меня попросили «перейти на другую работу». Я не спорил. У меня не было сил спорить. Была только пустота внутри, которую я заливал кофе и папиросами.
Я затушил папиросу о парапет, бросил окурок в воду. Он поплыл, покачиваясь, и я смотрел, как его уносит течением к буксиру. И тут увидел, что на другом конце набережной, у спуска к воде, стоит «Волга». Серая. С тонированными стёклами, сквозь которые ничего не видно. Двигатель не работал, но в машине кто-то сидел – я видел слабый огонёк папиросы в салоне, который загорался и гас, загорался и гас. Кто-то курил, наблюдая.
Я встал. Пошёл не к ней, а в противоположную сторону, к улице Ленина. Не оглядывался. Но спиной чувствовал, что смотрят. Шея заледенела, и я знал: если сейчас обернусь, увижу, как машина медленно трогается с места. Не обернулся.
Я свернул в переулок, потом в арку, потом во дворы. Шёл быстро, но не бежал. Бег привлекает внимание, а мне нужно было его избежать. Прошёл через сквер, мимо детской площадки, где карусель скрипела на ветру, мимо пустой песочницы, в которой налипла вода. На скамейке сидел мужчина с газетой – я прошёл мимо, не глядя, но краем глаза заметил, что газета была закрыта, а мужчина смотрел не в неё, а на меня. Потом ещё один двор, ещё арка, и наконец – моя улица.
Дома я запер дверь на все задвижки. Вытащил папку из-под матраса, сел читать. Теперь я не откладывал. Я читал, пока не начало темнеть, пока пальцы не онемели от холода, а в комнате не стало совсем темно, только лампа горела, отбрасывая жёлтый круг на стол. Читал, перечитывал, водил пальцем по строчкам, как Борис Ильич водил по газете.
В документах были имена людей, которых я знал. Начальник порта, директор рыбозавода, несколько фамилий из обкома. И среди них – подполковник Широков. Связи. Схемы. Цифры, которые много значили – тонны рыбы, которые уходили не на те причалы, валютные операции, фиктивные накладные. Всё это было переплетено в один клубок, и в центре клубка сидела фамилия, которую я знал слишком хорошо. Широков. Не инициалы – полное имя.
Маргарита Николаевна собирала это годами. Она работала в библиотеке, но имела доступ к чему-то ещё. Или кто-то давал ей эти бумаги. Кто-то, кто хотел, чтобы правда вышла наружу. Может быть, тот же человек, который десять лет назад пытался открыть дело вместе со мной. Тот же, кто потом умер.
Я дошёл до последнего листа. Там было приписано от руки, тем же карандашом, которым были сделаны пометки на полях: «Если меня не станет, отдай Ветрову. Он знает, что делать».
Я закрыл папку. Положил на стол. Сидел, глядя на неё, и чувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое, как прилив, который заливает лёгкие и не даёт дышать. В горле пересохло, я хотел встать, налить воды, но не мог пошевелиться. Сидел, как приклеенный.
В дверь постучали. Три раза, коротко.
Я не шевельнулся.
Стук повторился. Потом голос – низкий, спокойный, с той интонацией, которую не спутаешь ни с какой другой. Голос, который я слышал десять лет назад, когда он говорил: «Не надо искать то, чего нет».
– Ветров, открывай.
Широков.
Я встал, подошёл к двери, не открывая.
– Чего надо?
– Поговорить. Открывай, не глупи.
Я отодвинул задвижку. Широков вошёл, оглядел комнату. Увидел папку на столе, но сделал вид, что не заметил. На нём был тот же плащ, что и вчера, только теперь без портфеля. Ботинки начищены до зеркального блеска – в них можно было смотреться, как в зеркало. От него пахло дорогим одеколоном и сигаретами – длинными, тонкими, не нашими.
– Садись, – сказал я.
Он сел на табурет. Я остался стоять у двери, сложив руки на груди. Спиной чувствовал холод притолоки.
– Я знаю, что ты ходил на Советскую, – сказал он. – Знаю, что ты нашёл что-то. Отдай.
– Что отдать?
– Не играй, Ветров. Это не твоё дело. Отдай, и я забуду, что ты туда лазил.
Я посмотрел на него. Он сидел, сложив руки на коленях, и смотрел на меня спокойно, как смотрел всегда – как на человека, который не представляет опасности. Как на таракана, которого можно раздавить, но лень нагибаться.
– Ты её убил? – спросил я.
Он не изменился в лице. Только на секунду замер – едва заметно, как если бы я моргнул. А потом медленно покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Но я знаю, кто убил. И если ты не отдашь мне эти бумаги, следующий труп будет твой.
– Ты угрожаешь?
– Предупреждаю. Разницу чувствуешь?
Я подошёл к столу, взял папку. Широков следил за моими руками, как кот за мышью. Я открыл папку, вытащил один лист – тот, где было имя Широкова, написанное карандашом на полях. Положил лист на стол, повернул к нему.
– Это ты? – спросил я.
Он прочитал. Лицо его не дрогнуло, но я заметил, как побелели костяшки пальцев, сжавших колени. И как дёрнулся кадык, когда он сглотнул.
– Это не моё имя, – сказал он. – Я не Ш. Я Широков. Здесь написано Ш. Это другой человек.
– Кто?
– Не твоё дело.
Он встал, протянул руку к папке. Я отступил на шаг, прижал папку к груди.
– Не отдам, – сказал я.
– Ветров…
– Не отдам, пока не узнаю, кто её убил.
Мы стояли друг напротив друга. В комнате было тихо, только слышно было, как за стеной соседка включила радио, и голос Левитана говорил о событиях в Афганистане – какие-то общие фразы, ни о чём. И как капает вода из крана на кухне – кап, кап, кап, как метроном.
– Ты совершаешь ошибку, – сказал Широков.
– Я уже совершил её десять лет назад, когда поверил тебе. Второй раз не будет.
Он молчал. Потом кивнул, развернулся и вышел. Дверь не закрыл – хлопнула от сквозняка сама.
Я закрыл её, запер на задвижку. Вернулся к столу, взял папку, сунул под матрас. Сел на койку. Руки дрожали – не от страха, от злости. Вспоминай, сказала записка. Я вспоминал. И теперь я знал, что отступать некуда.
Я встал, подошёл к окну. На улице уже стемнело. Фонари горели через один – экономия. Внизу, у подъезда, стояла серая «Волга». Та самая. Из выхлопной трубы шёл пар – двигатель работал. Кто-то сидел внутри и ждал.
Я отошёл от окна, выключил лампу. В темноте достал пуговицу из кармана, сжал в кулаке. Рифлёный край впился в ладонь. Я сидел так, слушая, как стучит сердце, и думал о том, что будет завтра.
Глава 4. Архивная пыль
Утром я пошёл в архив. Не как сторож – я взял отгул, сославшись на плохое самочувствие. Директор, пожилая женщина с вечной одышкой, по имени Зинаида Павловна, посмотрела на меня с подозрением, но отгул дала, только пробурчала: «Смотрите, Глеб Сергеевич, у нас проверка из горкома на следующей неделе, все дела должны быть на месте». Я кивнул и вышел, не дослушав.
Мне нужно было найти документы, которые могли бы пролить свет на то, что собирала Маргарита Николаевна. И я знал, где их искать.
Архив стоял на окраине, в старом купеческом особняке, который приспособили под хранилище ещё в пятидесятых. Дом был из красного кирпича, с колоннами и лепниной, которая потихоньку осыпалась. На фронтоне – облупившийся герб, которого я так и не разобрал. Я знал здесь каждую комнату, каждый стеллаж, каждый скрип половиц. Работал тут третий год и за это время изучил фонды лучше любого штатного сотрудника. Это было моё наказание и моё убежище.
Утренний воздух в архиве пах пылью, сухим клеем, старыми газетами и чем-то ещё – может быть, временем. Или смертью. В читальном зале было темно, только узкая полоса света пробивалась сквозь щель в шторах. Я прошёл в хранилище, включил лампу под потолком – она замигала, зажужжала и загорелась ровным жёлтым светом.
Мне нужны были формуляры библиотеки на Строительной за последние полгода. Они хранились в отделе «Учреждения культуры», в двадцатой папке, на третьей полке, в картонной коробке с надписью «Библиотеки города N. 1979». Я нашёл её быстро, снял с полки, сел прямо на пол, раскрыл. Пыль поднялась столбом, и я чихнул три раза подряд – громко, с присвистом.
Маргарита Николаевна выдавала книги. Много книг. Я просматривал записи, искал знакомые фамилии, вглядывался в каракули библиотекарей. Читателей было много – школьники, пенсионеры, несколько моряков из порта. Но одна фамилия повторялась слишком часто. Тот самый читатель, чьё имя было на карточке, которую передал Миша. Виктор Сергеевич. Я нашёл ещё несколько записей на его имя. Он брал книги два раза в неделю, на протяжении трёх месяцев. Детективы, в основном – Честертон, Чейз, Кристи. И несколько книг по криминалистике – «Судебная медицина» Попова, «Криминалистика» Якимова, «Дактилоскопия» Соколова.
Я переписал адрес в блокнот. Адрес был в центре, недалеко от кинотеатра «Октябрь». В том же доме, где жил участковый Сазонов – я вспомнил его усики и испуганные глаза.
– Надежда Петровна, – спросил я, выходя из хранилища и возвращаясь в читальный зал.
Она сидела за своим столом, перебирала карточки, водя пальцем по строчкам, и очки сползли у неё на кончик носа. Она подняла голову. В глазах мелькнуло что-то, похожее на грусть.
– Знала, – сказала она, не дожидаясь вопроса. – Хорошая была женщина. Мы с ней вместе на курсы кройки и шитья ходили. В Доме культуры, при порту. Она хорошо шила, аккуратно. А я всё никак не могла научиться строчку ровную делать.
– Она кому-нибудь жаловалась? Может, говорила, что её беспокоит?
Надежда Петровна помолчала, теребя край скатерти – скатерть была старая, с вышитыми васильками, и она крутила в пальцах одну из ниток. Я заметил, что у неё на пальце нет обручального кольца – сняла или никогда не носила.
– Она говорила, – сказала наконец, понизив голос, – говорила, что нашла в библиотеке странные документы. В старых книгах, которые сдали читатели. Она хотела их куда-то отнести, но боялась.
– Какие документы?
– Не знаю. Она не показывала. Сказала только: «Там такое, Надя, что лучше бы мне их не находить». А потом перестала говорить. Я спрашивала, а она отмахивалась.
Я кивнул. Это совпадало. Маргарита Николаевна нашла документы в книгах, которые кто-то сдал в библиотеку. Или спрятал. И начала собирать информацию. Может быть, она думала, что сможет помочь. Или хотела защитить себя.
– Спасибо, Надежда Петровна.
– Глеб Сергеевич, – окликнула она, когда я уже взялся за дверь. – Вы осторожнее. Если они её убили, значит, им есть что скрывать.
Я вышел. На улице моросил дождь – мелкий, противный, тот, что идёт весь день и пробирает до костей. Я поднял воротник, засунул руки в карманы и пошёл к остановке. Адрес, который я выписал, был в центре, недалеко от кинотеатра «Октябрь». Я сел на автобус – битком, пахло мокрыми пальто и дешёвой парфюмерией – и через пятнадцать минут был на месте.
Дом оказался сталинкой с колоннами, подъезд с кодовым замком. Я подождал, пока кто-то войдёт – женщина с сумками, тяжело дышащая после подъёма, – прошёл следом. Квартира была на третьем этаже. Я поднялся по лестнице, мимо лифта, который не работал уже лет пять, судя по слою пыли на кнопках. Позвонил.
Дверь открыла женщина лет пятидесяти, в халате, с бигуди на голове. От неё пахло жареным луком и стиральным порошком. Она оглядела меня с ног до головы, остановилась взглядом на моих ботинках – грязных, промокших, – и нахмурилась.
– Вам кого?
– Мне нужен Виктор Сергеевич.
– А вы кто?
– Из библиотеки. По поводу задолженности.
Она с сомнением посмотрела на меня, но посторонилась. Я вошёл в прихожую – узкую, с вешалкой, на которой висело несколько плащей и мужская кепка.
– Виктор, – крикнула она в коридор. – Там из библиотеки.
Из комнаты вышел мужчина. Лет тридцати пяти, в тренировочных штанах и майке-алкоголичке. Лицо мне было незнакомо – овальное, с мелкими чертами, с аккуратными усиками, и глаза бегали. На предплечье – татуировка, старая, выцветшая, я не разобрал, что именно: то ли якорь, то ли сердце.
– Я книг не брал, – сказал он, скрещивая руки на груди. – Это жена брала.
– Вы Виктор Сергеевич?
– Ну да.
– Вы брали книги в библиотеке на Строительной. Три месяца подряд. Детективы и криминалистику.
Он изменился в лице. Не сильно, но я заметил, как напряглись плечи, как пальцы сжались в кулаки, как он переступил с ноги на ногу.
– Это не я. Это моя жена.
– Жена тоже Виктор Сергеевич?
Он замолчал. Женщина в халате смотрела то на него, то на меня, не понимая. Потом до неё дошло, и она отступила на шаг, прижав руки к груди.
– Вам лучше уйти, – сказал он, делая шаг вперёд.
– Я уйду, – сказал я, не отступая. – Но сначала скажите: зачем вы брали книги по криминалистике? И почему вы встречались с Маргаритой Николаевной после закрытия библиотеки?
Он сделал ещё шаг. Я не двинулся. Запах от него – перегар, смешанный с потом, и ещё что-то, металлическое. Страх.
– Я сказал: уходите.
Я смотрел на него. В его глазах был страх. Не злость – страх. И я понял: он не убийца. Он просто пешка. Кто-то послал его в библиотеку, чтобы он взял эти книги. Может быть, чтобы отвлечь внимание. Может быть, чтобы передать что-то. Или чтобы Маргарита Николаевна подумала, что он тот, кто интересуется криминалистикой.