Либрусек
Много книг

Вы читаете книгу «Белый Доминиканец» онлайн

+
- +
- +

Роман впервые опубликован в 1922 году. Перевод выполнен по изданию: Langen Müller Verlag. München, 1995.

© Перевод. Г. Снежинская, наследники, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

* * *

Предисловие

«Господин Икс или господин Игрек написал роман». Как это понимать?

Да очень просто: «Призвав на помощь фантазию, описал людей, которых в действительности не существует, выдумал разные события, приключившиеся в их жизни, сплел между собой их судьбы». Примерно так судит огромное большинство людей.

Всякий уверен, что знает, что такое фантазия, но лишь немногие, очень немногие догадываются о том, что бывают некоторые весьма странные ее разновидности.

Что бы мы сказали, если, например, рука, с виду столь услужливый исполнитель нашей воли, неожиданно отказалась писать имя героя какой-то истории, выдуманное разумеется, а вместо него упрямо выводила бы на бумаге другое имя? Определенно, тут встанешь в тупик и задумаешься: правда ли это я «творю» или… или мое воображение в конечном счете – лишь своего рода магическое приемное устройство? Вроде того, что с изобретением беспроволочного телеграфа стало известно под названием антенны.

Случалось, люди поднимались среди ночи и в состоянии сна дописывали сочинение, которое вечером бросили, устав от дневных трудов, не завершив, а после оказывалось, что во сне справились с делом куда успешнее, чем это было бы им под силу в состоянии бодрствования.

Не умея объяснить подобные вещи, мы любим отделываться фразами: «Подсознание! это оно! Обычно спит, а тут сработало».

Случись такое, например, в Лурде[1], заявили бы: «Матерь Божия пособила».

Как знать, может быть, подсознание – то же самое, что Матерь Божия…

Не в том смысле, что Матерь Божия – всего лишь наше подсознание, нет, но подсознание – это «матерь»… Матерь Бога.

В этом романе точно живой человек действует некий Кристофер Таубеншлаг[2]. Жил ли он когда на свете, мне не удалось выяснить, но определенно он не является порождением моей фантазии, в этом я уверен. Говорю это открыто, рискуя прослыть искателем легкой славы. Рассказывать в подробностях, как возникла эта книга, нет нужды, достаточно будет вкратце описать, что со мной произошло.

Прошу снисхождения, если поневоле много буду говорить о себе: избежать нескромности, к сожалению, не удастся.

Когда я мысленно уже видел роман со всеми его деталями и начал писать, то вдруг обнаружил, – но позже, перечитывая написанное! – что в него как-то незаметно для меня пробралось это имя, Таубеншлаг.

Мало того – фразы, которые я намеревался перенести на бумагу, прямо под пером изменялись и смысл их становился неузнаваемым, совершенно не таким, какой я в них вкладывал. Началась борьба между мной и невидимым Кристофером Таубеншлагом, и он таки одержал верх!

Я задумал описать маленький городок, который и по сей день жив в моей памяти. А получилась совсем другая картина, и сегодня она видится мне куда ярче, чем настоящий город, который я когда-то знал.

В конце концов ничего другого не осталось – я покорился воле того, кто взял себе имя Кристофера Таубеншлага. Фигурально выражаясь, я дал ему взаймы свою руку и перо, а все, что уже было написано, что появилось в романе как порождение моей собственной фантазии, вымарал.

Предположим следующее: этот Кристофер Таубеншлаг – незримый дух, непостижимым образом он может влиять и даже подчинять своей воле человека, находящегося в здравом уме и трезвой памяти. Если так, то спрашивается, почему он именно моей рукой воспользовался, чтобы написать о своей жизни, отобразить путь своего духовного развития? Из тщеславия? Или чтобы получился «роман»?

Пусть читатель сам ответит на эти вопросы.

Свое мнение я предпочту оставить при себе.

Возможно, случай со мной недолго будет оставаться единичным, возможно, этот Кристофер Таубеншлаг уже завтра завладеет еще чьей-нибудь рукой.

То, что сегодня нас удивляет, назавтра может стать зауряднейшей вещью. Как знать, не возвращается ли к нам старая и вечно новая мудрость:

  • Любой поступок на земле
  • Свершается по воле свыше.
  • «Я сотворил! Я совершил!» —
  • В речах сих глас гордыни слышен.

Не есть ли этот образ, Кристофер Таубеншлаг, лишь провозвестник, символ, маска некой безобразной силы, искусно притворившейся человеком?

Умникам семи пядей во лбу и сверх всякой меры гордых тем, что они-де сами себе хозяева, наверное, нестерпимо обидно будет узнать, что человек всего-навсего марионетка.

Однажды, уже в разгар работы над романом, я, погрузившись в такие вот размышления, вдруг подумал: а не является ли этот Кристофер Таубеншлаг моим «я», отколовшимся от меня? Неким на время пробудившимся к самостоятельной жизни, безотчетно во мне зародившимся и мною порожденным фантастическим созданием? Говорят, бывает такое с людьми, которые видят призраков и даже ведут с ними беседы!

Словно прочитав мои мысли, невидимый двойник тотчас нарушил ход повествования и – между прочим по-прежнему пользуясь моей рукой! – подпустил в текст неожиданный пассаж, в котором дал ответ:

«А вы (мне показалось насмешкой то, что он обратился в вежливой форме, а не по-свойски на „ты“), вы тоже, как все люди, возомнили себя уникальным и не думаете, что являетесь только лишь отколовшейся частицей „я“? Великого „Я“, которое называют Богом?»

Я нередко раздумывал о смысле этих странных слов, надеясь найти в них ответ на вопрос: как же получилось, что Кристофер Таубеншлаг существует? Однажды, когда я был уже, казалось, близок к разгадке, меня снова сбил с толку «оклик» моего странного знакомца:

«Всякий человек – Таубеншлаг, но не всякий – Кристофер. Христиане в большинстве мнят себя богоносцами. Вокруг истинного христианина и в нем самом порхают белые голуби».

С тех пор я оставил надежду раскрыть мучившую меня тайну, отбросил и все спекулятивные рассуждения о том, что, в конце концов, если принять древнее учение о многих земных воплощениях, то, как знать, не был ли я сам в некой прежней жизни Кристофером Таубеншлагом?

Более всего меня устроило бы такое убеждение: то неведомое, что направляло мою руку, это самодовлеющая и самодостаточная, избавленная от любой формы и видимости вечная сила. Но иногда, просыпаясь утром после спокойного, не нарушенного видениями сна и еще не открыв глаза, под веками я вижу седого и безбородого старца, высокого и стройного, как юноша, это словно образ забытого сновидения, и весь день потом со мной остается ощущение, от которого я не могу избавиться: наверняка это он, Кристофер Таубеншлаг.

Часто при этом возникала еще одна странная мысль: он витает вне времени и пространства, к нему отойдет по наследству твоя жизнь, когда смерть занесет над тобой свою косу. Но к чему эти рассуждения, неинтересные посторонним?..

Далее публикую свидетельства Кристофера Таубеншлага в той последовательности, в какой я их получал; часто форма их отрывочна, но от себя я ничего к ним не добавил, как ничего и не изъял.

1

Первое уведомление о себе Кристофера Таубеншлага

Насколько помню, все в нашем городе считали, что мое имя – Таубеншлаг.

В детстве, когда я вечерней порой перебегал от дома к дому и длинным шестом с фитилем на конце зажигал фонари, уличные мальчишки скакали вокруг меня и распевали, дружно хлопая в такт:

  • До-мик голу-бей,
  • До-мик голу-бей,
  • Бей, бей, не жалей!
  • До-мик голу-бей!

Я на них не обижался; правда, и подпевать не подпевал.

Позднее прозвище подхватили взрослые и, обращаясь за чем-нибудь ко мне, так и называли.

С именем Кристофер совсем другая история. Это имя было написано на клочке бумаги, который висел на моей шее в то самое утро, когда нашли меня, голенького младенца, у врат храма Девы Марии.

По всей видимости, такое имя дала мне моя мать, подкинувшая меня чужим людям.

Оно – единственное, что досталось мне от матери. Поэтому имя Кристофер всегда было для меня священным. Его приняло мое тело, и я сохранил его на всю жизнь, словно крестильную грамоту, выписанную в царстве вечности, словно свидетельство, которого никому у меня не отнять. Подобно ростку, это имя неуклонно пробивалось на свет и наконец явилось таким, каким было изначально, слилось со мной воедино, стало моим спутником в мире нетленного. По слову Писания: «Сеется в тлении, восстает в нетлении»[3].

Иисус принял крещение, будучи взрослым человеком, ясно сознающим то, что совершалось, и Его имя, являвшее Его «Я», снизошло на землю. Нынче у нас крестят младенцев – где ж им постичь суть происходящего таинства! В жизни они блуждают, влачась к могиле, подобно клубам тумана, и легкий ветер уносит их назад, в болота, откуда они поднялись, плоть их истлеет, а к тому, что нетленно – своему имени, они непричастны. Мне же ведомо – если может смертный сказать, что ему нечто ведомо, – мое имя: Кристофер.

В нашем городе живет предание о том, что храм Девы Марии построил монах-доминиканец Раймунд де Пеннафорте, собрав пожертвования, которые со всех концов земли присылали люди, пожелавшие остаться неизвестными.

Над алтарем храма, говорят, есть надпись: «Flos florum[4] – таковым явлюсь спустя триста лет». Ее закрыли, прибив поверх расписную доску, но из года в год, в один и тот же день, доска, оторвавшись, падает. В праздник Успения Пресвятой Девы.

Рассказывают, что иногда ночью, в новолуние, когда всюду такой мрак, что ни зги не видно, на черную рыночную площадь падает от храма белая тень. И что тень эта – призрак Белого Доминиканца, Раймунда де Пеннафорте.

Когда мы, воспитанники сиротского приюта, достигли возраста двенадцати лет, нас допустили к первой исповеди. На другое утро капеллан строго спросил меня:

– Ты почему это не был у исповеди?

– Ваше преподобие, я был!

– Лжешь!

Тут я рассказал, что со мной приключилось:

– Я стоял в церкви, ждал, когда позовут, и вот кто-то меня поманил, и, подойдя к исповедальне, я увидел монаха в белом одеянии; он три раза спросил мое имя. В первый раз я не смог вспомнить, во второй – вспомнил, но не успел сказать, тут же опять забыл, а на третий раз бросило меня в пот, язык перестал слушаться, я будто онемел – и вдруг выкрикнул, только не я сам и не взаправду, а словно кто-то у меня в груди: «Кристофер!» Наверное, тот Белый монах расслышал, потому что он вписал имя в свою книгу и, указав на нее, сказал: «Отныне ты записан в книге жизни». Потом он благословил меня со словами: «Отпускаю тебе все грехи – и содеянные в прошлом, и будущие».

Последние слова я произнес совсем тихо, не желая, чтобы их услышали другие воспитанники, потому что мне, сам не знаю почему, стало страшно, а капеллан отпрянул, будто в ужасе, и перекрестился.

И той же ночью впервые мне случилось неведомым образом покинуть стены приюта и под утро вернуться столь же непонятным мне самому образом.

Вечером я лег спать в ночной рубашке, а утром проснулся одетым и даже в сапогах, покрытых дорожной пылью. В кармане же оказались цветы, что растут в горах: должно быть, я нарвал их где-то на вершинах…

С тех пор мои ночные странствия часто повторялись, пока о них не прознали наставники, а так как я не мог объяснить, куда уходил, меня били.

Однажды мне велели явиться в монастырь к капеллану. Когда я вошел, тот стоял посреди зала и беседовал с пожилым человеком, который, как вскоре выяснилось, решил усыновить меня. Отчего-то я сразу догадался, что разговор у них шел о моих ночных странствиях.

– Твое тело еще не достигло зрелости… Ему нельзя странствовать с тобой вместе. Я тебя привяжу, – сказал мой приемный отец, когда, держа за руку, повел меня к себе домой. При каждом слове он как-то странно задыхался.

Сердце у меня сжалось от страха – я ведь не понимал, о чем он говорил.

На железной входной двери, украшенной большими шляпками гвоздей, я увидел чеканную надпись: «Барон Бартоломей фон Йохер, почетный фонарщик».

«Странно, – подумал я, – такой знатный господин, и почему-то – фонарщик». При виде этой надписи почудилось, будто жалкие, не связанные между собой начатки знаний, которые я получил в приютской школе, осыпались с меня, словно бумажные клочки, – настолько сильно я в тот миг усомнился в своей способности рассуждать здраво.

Со временем я узнал, что скромным фонарщиком был далекий предок барона, положивший начало роду фон Йохеров; он был пожалован дворянским титулом, но за какие заслуги, мне неизвестно и ныне. Посему в родовом гербе фон Йохеров наряду с другими эмблемами есть изображение масляного светильника и руки, сжимающей шест; всем баронам в этом роду из поколения в поколение городские власти назначали небольшое ежегодное содержание независимо от того, исполняли или не исполняли бароны свою должность, которая состоит в том, чтобы зажигать городские фонари.

Уже на следующий день барон велел мне приступить к службе.

– Приучай руки к делу, которое впоследствии продолжит твой дух, – сказал он. – Как бы ни были скромны труды, они обретут благородство, коли дух однажды сможет их воспринять. Деятельность, которую душа не желает принять в наследство от тела, не стоит того, чтобы ею занимались.

Я смотрел на старого барона во все глаза и молчал, ибо в то время еще не понимал, о чем он говорит.

– Или тебя больше привлекает ремесло торговца? – полюбопытствовал он с добродушной насмешкой.

– А утром гасить фонари надо? – спросил я.

Барон потрепал меня по щеке:

– Конечно! Зачем людям еще какой-то свет, когда светит солнце?

Я заметил, что во время наших бесед барон украдкой поглядывал на меня и в его глазах мелькал невысказанный вопрос: «Теперь-то ты понял?» Но может быть, то была другая мысль: «Меня тревожит – неужели ты догадался, что я имею в виду?»

В такие минуты меня бросало в жар – казалось, тот же голос, что возгласил: «Кристофер!» на моей первой исповеди, принятой Белым Доминиканцем, теперь давал барону ответ, который мне самому не был слышен.

Внешний облик барона портил зоб на шее с левой стороны, такой большой, что все воротники приходилось разрезать до самого плеча.

Ночью сюртук барона, повешенный на спинку кресла, казался мне похожим на обезглавленное тело и внушал неописуемый ужас; одолеть страх удавалось, если я думал о том, какую любовь источал этот человек, мой приемный отец, на все, что его окружало. Несмотря на свою немощь и комичный вид – из-за зоба седая его борода топорщилась веником, – барона отличала поразительная тонкость и нежность, некая детская беспомощность, неспособность кого-то обидеть, и эти черты лишь отчетливей выступали, когда он напускал на себя суровость и строго смотрел через толстые линзы своего старомодного пенсне.

В такие мгновения он напоминал сороку, которая скачет перед тобой, будто норовит напасть, меж тем как ее встревоженный взгляд выдает страх: «Уж не хочешь ли ты поймать меня?»

Принадлежавший баронам дом, где я прожил столько лет, был одним из самых старых в городе. Это было высокое строение: некогда предки моего приемного отца возводили тут этаж за этажом, каждое поколение – свой, и дом рос в вышину, словно его хозяевам хотелось быть поближе к небесам.

Не помню, чтобы барон хоть когда-нибудь спускался в старинные покои с потускневшими серыми окнами, выходившими в проулок; мы с ним жили под самой крышей в непритязательно обставленных комнатах с побеленными стенами.

Где-то растут деревья прямо из земли, люди расхаживают под ними, а у нас все наоборот – у нас есть деревце бузины с белыми благоуханными кистями, которое выросло в большом проржавевшем чане на крыше; раньше чан служил для сбора дождевой воды, которая сбегала из него на землю по трубе, ныне забитой сором и опавшими прелыми листьями.

Внизу катит свои волны, серые от талой ледниковой воды, широкая река, она подступает почти вплотную к стенам старинных домов, розовых, охристо-желтых и голубых, с оконцами, которые глядят из-под низко надвинутых колпаков – позеленевших кровель. Река точно поймала наш город в петлю – он, как остров, охвачен речной излучиной. Река течет на север, поворачивает к западу, обогнув город, затем возвращается на юг, и на узком перешейке, недалеко от моста, стоит наш дом, крайний в ряду; обняв город, река бежит дальше и скрывается за зеленым склоном холма.

По деревянному мосту с высоким, в человеческий рост, частоколом по обоим краям – грубо отесанные бурые бревна вздрагивают, когда проезжают телеги, запряженные волами, – можно перейти на другой берег, лесистый, с песчаными обрывами над самой водой. Поднявшись на плоскую крышу нашего дома, еще дальше в той стороне видишь луга в туманной дымке, горы, которые словно парят, повиснув над землей, и клубящиеся облака, протянувшиеся белой горной грядой у края земли.

Посреди города возвышается длинное здание вроде старинной крепости; сегодня, впрочем, оно изнывает без дела под палящими лучами, от которых огнем горят безвекие глаза окон.

На мощенной булыжником безлюдной рыночной площади, словно игрушки, брошенные детьми великанов, над грудами пустых корзин торчат зонтики торговцев, а меж камней пробивается трава.

Зато в воскресные дни, когда от каменных стен барочной ратуши пышет жаром, даже у меня наверху бывает слышен духовой оркестр, звуки музыки, подхваченные легким прохладным ветерком, поднимаются над землей, они все громче, и вдруг распахнулись ворота «Почтового трактира Флетцингера» – чинно шествует к храму свадебная процессия, все гости в старинных ярких нарядах, парни с пестрыми лентами на шляпах несут венки, впереди важно выступают дети, а далеко обогнав всех, ловкий, как ящерка, несмотря на свои костыли, скачет калека, крохотного росточка мальчуган – он, кажется, едва не спятил от радости, словно весь праздник устроили для него одного; меж тем все прочие шагают степенно, преисполнясь торжественности.

В тот первый вечер в доме барона, когда я уже лег, дверь вдруг открылась и вошел мой приемный отец; на меня опять напал смутный страх – неужели он решил исполнить свою угрозу и сейчас привяжет меня?

Но он сказал:

– Сейчас я научу тебя молиться. Никто ведь не понимает, как надо молиться. Надо молиться не словами, а руками. Молитва словесная – то же попрошайничанье. Попрошайничать нельзя. Твой дух и без слов знает, в чем твоя надоба. Когда человек соединяет свои ладони, левое и правое в нем образуют единую цепь. А это значит – связано тело человека, и из пальцев, обращенных кверху, изойдет пламя. Такова тайна молитвы, о которой не сказано ни в одной книге.

Той ночью я снова странствовал, но впервые проснулся утром неодетым и без покрытых пылью башмаков, как бывало раньше.

2

Семья Мучелькнаус

От нашего дома начинается улица, ее название – Беккерцайле – сохранила моя память. Дом наш крайний и стоит особняком.

С трех сторон из его окон открывается вид на город и реку, а с четвертой стороны проходит проулок, очень узкий и тесный – высунувшись из окна, что на лестнице, можно дотянуться до стены дома на противоположной стороне.

Названия у проулка нет, ведь это всего-навсего щель между домами, но второго такого, должно быть, не найти на всем белом свете – он соединяет два левых берега одной реки, в самом узком месте пересекая полуостров, на котором мы живем, с трех сторон окруженный водой.

Ранним утром, когда я иду гасить фонари, в доме напротив нашего открывается дверь и чья-то рука прямо в реку метелкой сметает желтые древесные стружки. Потом они, за полчаса проплыв вокруг всего городка, достигнут плотины, до которой от нашего дома шагов пятьдесят, а там попрощаются и вместе с шумящей рекой исчезнут по ту сторону плотины.

На доме, что стоит против нашего, на углу проулка и Беккерцайле, есть вывеска:

«Фабрика последних упокоений, заправляемая Адонисом Мучелькнаусом».

Когда-то раньше на вывеске было написано другое: «Токарь и гробовщик» – в дождливые дни доска намокает и старая надпись проступает еще довольно отчетливо.

По воскресеньям господин Мучелькнаус, его супруга Аглая и дочь Офелия ходят в церковь, там у них места в первом ряду. Вернее, в первом ряду сидят фрау и фройляйн. У господина Мучелькнауса место в третьем ряду, крайнее. Под резной деревянной фигурой пророка Ионы, где совсем темно.

Какими смешными и все же какими печальными предстают картины прошлого сегодня, спустя многие годы!

Фрау Мучелькнаус в церкви неизменно одета в черные шелестящие шелка, алый цвет бархата, в который переплетен ее молитвенник, пронзителен, как возглас «Аллилуйя!» Вот она идет в храм, переступая ножками в изящных прюнелевых ботинках, старательно обходит лужи и с благопристойностью чуть приподнимает подол; частая сеточка лиловатых жилок, заметная на ее щеках даже под слоем розовой пудры, выдает почтенный возраст; бровки тщательно подведены, однако взгляд, в иное время столь бойкий, скромно опущен, ибо не подобает женщине смущать людей греховной прелестью в час, когда колокол созывает всех честных христиан в храм Божий.

На Офелии свободное платье в греческом стиле, в мягких, струящихся на плечи пепельных локонах блестит золотой обруч, и всякий раз, когда я ее видел, чело ее украшал миртовый веночек.

Она идет не спеша, ровной, плавной поступью настоящей королевы.

Сердце мое и сегодня начинает биться, едва лишь вспомню Офелию. Идя к службе, она всегда опускала на лицо вуаль – лишь много времени спустя я увидел ее печальные большие глаза, темные, что так удивительно и необычно при белокурых волосах.

Господин Мучелькнаус в воскресном черном сюртуке, длинном, будто на вырост; он всегда держится чуть позади обеих дам; если же забудется и вылезет вперед со своего места, фрау Аглая шепотом его одергивает:

– Полшага назад, Адонис!

У него длинное угрюмое лицо с запавшими щеками, редкая рыжеватая бородка и острый, как птичий клюв, нос, лоб же вдавленный, а на лысом яйцевидном черепе венчик точно молью траченных волос, можно подумать, будто он зачем-то пробил головой расползшийся от ветхости кусок меха и забыл отряхнуться.

В цилиндр – в торжественных случаях господин Мучелькнаус носит цилиндр – приходится подкладывать вату, не то шляпа съедет на нос. По будням господина Мучелькнауса не увидишь. Он ест и спит в своей мастерской на первом этаже. Жена и дочь живут на четвертом, занимая несколько комнат.

С тех пор как барон усыновил меня, прошло года три или четыре, лишь тогда я узнал, что фрау Аглая с дочерью и гробовщик – одна семья, а не узнал бы, так никогда бы и не подумал.

В узком проулке между двумя домами с рассвета до поздней ночи стоит монотонное гудение, словно где-то в земных недрах, ни на миг не умолкая, жужжит рой гигантских шмелей; в безветренные дни этот тихий одуряющий гул поднимается и к нам, наверх. Поначалу он меня раздражал, я беспокойно прислушивался, отвлекаясь от уроков, но почему-то не сообразил, что можно ведь просто спросить, откуда шум. Да это и понятно – мы не доискиваемся до причин явлений, которые постоянно сопровождают нашу жизнь; они нас не интересуют, мы привыкаем к ним, какими бы удивительными, в сущности, они ни были. Только вздрогнув от неожиданности, человек ощущает любопытство – или в страхе бежит прочь.

Постепенно я настолько привык к ровному гудению, ставшему чем-то вроде шума в ушах, что ночью, когда оно внезапно сменялось тишиной, просыпался, словно от толчка.

Однажды фрау Аглая – должно быть, она куда-то спешила – выскочила из-за угла, зажимая уши от шума, и с разбегу налетела на меня, так что я выронил корзинку с яйцами, которую нес. Аглая всплеснула руками:

– Боже мой! Ах, голубчик, какая незадача! А всему виной отвратительное ремесло моего… моего кормильца… ах… и его подмастерьев! – добавила она, будто спохватившись.

«Так это станок гудит день-деньской в мастерской гробовщика», – сообразил я. О том, что никаких подмастерьев он не держит, да и все работники на «фабрике» – это он один и есть, я узнал позднее от самого Мучелькнауса.

А случилось это зимой, в темный бесснежный вечер, – я как раз зажигал фонарь и уже поднял шест, чтобы открыть заслонку, – меня вдруг тихонько окликнули:

– Господин Таубеншлаг, послушайте! – Я узнал мастера Мучелькнауса, он, в зеленом переднике и домашних шлепанцах, на которых блестела вышивка бисером – львиные головы, стоял у двери своей мастерской и знаками подзывал меня. – Господин Таубеншлаг, сделайте такое одолжение, пускай тут сегодня будет потемнее, ладно? – Заметив, что эта просьба привела меня в замешательство, хоть я и не решился спросить, в чем, собственно, дело, он пустился в объяснения: – Понимаете ли, я ни в коем разе не хотел бы совлечь вас с пути исполнения столь высокой службы, да тут вот какое дело… Доброму имени моей достопочтенной супруги, считай, конец, ежели кто узнает, на какую работу я подрядился. И с мечтами о блестящей будущности любезной моей дочери тоже будет покончено… Ни единой душе нельзя видеть того, что свершится сегодня ночью!

Я невольно попятился – очень уж не по себе делалось от странных речей гробовщика и его исказившегося, перепуганного лица.

– Стойте, стойте, господин Таубеншлаг! Ничего незаконного, ей-богу! Оно конечно, если выйдет история эта, с работой моей, наружу, только и останется мне в реке утопиться… Понимаете ли, я от одного, так сказать, клиента из столицы заказ получил… так сказать, э… дело попахивает от него, от заказа то есть… И сегодня ночью, когда весь мир подлунный будет объят сном, его тайно погрузят на телегу и увезут, заказ то есть… О-хо-хо… гм-гм…

У меня точно камень с сердца свалился.

Я, конечно, так и не понял, о каком таком заказе толковал старик, но догадался, что дело наверняка совершенно невинное.

– Господин Мучелькнаус, я готов помочь вам при погрузке!

Гробовщик чуть не бросился мне на шею, но в тот же миг опять встревожился:

– А вы верно не проговоритесь? Да разрешают ли вам выходить по ночам? Вы же такой молоденький!

Я его успокоил:

– Господин барон, мой приемный отец ничего не заметит.

Около полуночи меня тихонько позвали с улицы.

Я бесшумно спустился вниз; на углу, едва различимый в темноте, стоял большой фургон.

У лошадей копыта были обмотаны тряпками, чтобы не стучали. Рядом я увидел возницу, который довольно склабился, глядя, как старик выволакивал из своей мастерской очередную корзину, набитую круглыми деревянными крышками коричневого цвета и с круглой ручкой в центре. Я сразу бросился помогать. Спустя полчаса нагруженный фургон, тяжело раскачиваясь из стороны в сторону, прокатил по деревянному мосту и вскоре пропал в ночном мраке.

Толком даже не отдышавшись, старик, невзирая на мои протесты, затащил меня к себе в мастерскую.

Круглый, добела выскобленный стол, на котором стояли кувшин с пивом и два стакана – причем один, блестевший тонкой гранью, видимо, был приготовлен для меня, – казалось, собрал весь неяркий свет от свисавшей с потолка жалкой керосиновой лампы, а вне этого светлого круга длинное помещение мастерской терялось во тьме. Лишь постепенно привыкнув к сумраку, я различил отдельные предметы.

Через все помещение от стены до стены проходил стальной вал, который днем вращало колесо водяной мельницы. А сейчас там устроились на ночлег куры.

С вала свисали вниз кожаные приводные ремни, показавшиеся мне похожими на петли на виселице. В углу стояла деревянная статуя святого Себастьяна, пронзенного стрелами. На каждой дремали куры.

Впритык к изголовью плохонького топчана, на котором, должно быть, почивал хозяин, стоял открытый гроб, а в нем спала семейка домашних кроликов, во сне они то и дело принимались возиться.

Единственным украшением мастерской служила картинка под стеклом и в золотой раме, окруженная вдобавок лавровым венком; на ней была изображена молодая женщина, застывшая в театральной позе, с опущенными глазами и приоткрытым ртом, совершенно нагая, лишь с фиговым листком, а тело у нее было белое как снег, словно художник, которому она позировала, облил натурщицу жидким мелом.

Господин Мучелькнаус слегка покраснел, заметив, что я остановился возле рисунка, и поспешил дать разъяснения:

– Это моя достопочтенная супруга в то время, когда она согласилась заключить нерушимый союз со мной. Она ведь была, – добавил он, покашливая, – мраморною нимфой. Да-да… Алоизия, ох, извиняемся, Аглая, Аглая, конечно! Моя почтенная супруга, ей, понимаете ли, досталась злая доля, ее родители, ныне почившие, нарекли ее по неразумию позорным именем Алоизия[5], с коим дитя и вынули из крестильной купели… Но, господин Таубеншлаг, вы ведь – правда? – вы никому про это не скажете? Нельзя, никак нельзя – пострадает артистическая будущность моей любезной дочери! О-хо-хо… да-да… – Он подвел меня к столу, с поклоном придвинул кресло, налил пива.

Гробовщик как будто не отдавал себе отчета, что перед ним зеленый юнец – мне было не больше четырнадцати лет, – и разговаривал со мной как со взрослым, как с человеком, который положением и образованностью значительно превосходит его самого.

Я было подумал, что он просто занимает меня беседой, но вскоре заметил, что в его тоне зазвучали робкие нотки, стоило мне только оглянуться на кроликов в гробу; и я сообразил, что старик стыдится скудной обстановки своей мастерской, вот и отвлекает меня разговорами.

Я постарался сидеть как можно спокойнее и не озираться с любопытством по сторонам.

А гробовщик говорил не умолкая и все больше волновался. На его впалых щеках выступили яркие пятна лихорадочного румянца.

И слушая его, я все ясней понимал, что он отчаянно старается в чем-то оправдаться… передо мной!

Я в то время был еще сущим ребенком, наивным и незрелым, да и попросту многого не понимал в рассказе гробовщика, я слушал со странным противоречивым чувством, слушал – и моим сердцем исподволь завладевал тихий, неизъяснимый страх.

Продолжить чтение

Другие книги Густав Майринк

Вход для пользователей

Меню
Популярные авторы
Читают сегодня
Впечатления о книгах
19.06.2026 10:34
Книга шикарная ?спасибо автору за такую историю , мне очень понравились проработанные персонажи, мир и вообще все в этой книге прекрасно. Первую ...
19.06.2026 09:59
Какая чушь. Вначале забавляла манера изложения, но быстро стали бесить повторы и пережёвывания сто раз упомянутого. Ничего, что люди о себе бы не...
19.06.2026 09:25
Отличное пособие, автор проделал огромную работу! Большое спасибо! Жду вторую часть! И еще было бы здорово иметь ответы для самопроверки
19.06.2026 09:18
Ура ура ура ура! Новинка от любимого автора!)) Начало обалденное - герой со своими тайнами, их простивостояние и конечно пари на то, что он сможе...
19.06.2026 08:20
Прочла на одном дыхании. Сюжет не замысловатый. Примерно знаешь что будет дальше. Для маленького романа в самый раз. Прочитать можно, на раз. спа...
19.06.2026 07:21
Маленькая история. Хотела поставить еще ниже звезды, так как история не зацепила, ну и была понятна изначально, но кот и двойной эпилог - немного...