Вы читаете книгу «Женщина с винтовкой» онлайн
Борис Лукьянович Солоневич
* * *
Предисловие поручика Крыловой
Нет, право же, странные существа эти мужчины! Им вот всё – вынь да положь. Это как маленький Горя, – глядя на луну: «Дай мне, мамочка, этот фонарик с неба». Разве девочка могла бы такое сказать? Дай, да дай. А как – это мужчин не касается…
Пристали ко мне Жора и Горя, как с ножом к горлу – напиши, да напиши свои воспоминания. «Ты, – говорят, – одна из последних оставшихся в живых офицеров женского батальона. Ты обязана перед Россией (слова-то какие нашли! Ах, эти уж мне мужчины!) оставить для русской молодёжи память о героической попытке женщин в трудное время взять винтовку и показать мужчинам пример защиты своей Родины»…
Говорят, – и не без резона, – что женщина никогда долго не может противиться просьбам любимого. А на меня тут насели сразу двое мужчин и – положение создалось безвыходное – оба любимых: мой муж – Жора и сынишка Горя. (Они оба – Георгии и получили разные домашние имена «для отлички», как говорит сынишка. Вы, кстати, не думайте, он у меня настоящий мужчина, правда, не годами – ему только минуло 15 лет, но зато меня уже перерос на целую голову).
Да так вот – «напиши, да напиши»…
– Я ведь не умею, – защищалась я. – Это ведь не шутка: целую книгу написать.
– Ничего. Мы тебе сообща поможем. «Миром»… А потом попросим кого-нибудь понимающего поправить.
– Да я уже всё забыла. Ведь прошло уже почти 30 лет. И каких лет!..
– Ерунда это! Такие впечатления не забываются. Только сядь за бумагу – всё вспомнится. И назови – «Записки женщины-офицера».
А тут Горенька просунул свою черепушку под руку (это его любимая штучка, если нужно и к мамочке подластиться) и этак умильно просит-ноет:
– Напи-и-иши, мамочка! А то мне, право, неловко: товарищи в школе задразнили – «сын двух офицеров». А тут я им в зубы твою книгу и суну: читайте, мои черти иностранные! Вуаля!
А и действительно с Горей недавно в школе приключилась смешная история. Нужно было зачем-то указать, кто такие родители. Он и ответил: отец – русский офицер. А мать? – «Тоже русский офицер»… Ему бы сказать – сестра милосердия – моя теперешняя специальность, а он… Ну, в школе так и вскинулись: «Как это так – мать офицер?» «А очень даже просто – она поручик Российской Армии, ранена в боях с бошами, имеет высший орден св. Георгия Победоносца»…
Ну, конечно, всё потом объяснилось, но с тех пор Горю так и не перестают дразнить в школе – «сын двух офицеров». Вот почему он так сильно и просит.
– Но, какие вы, право, смешные! «Напиши, да напиши». Это ведь не письмо простое.
– А ты и пиши попросту, как вспоминается: без всяких фокусов.
– Да с чего я начну?
А Горенька уже почувствовал, что мамочка сдаётся, и лукаво смеётся:
– А ты начни, мамулечка, с самого что ни есть с начала. Вот, например, сколько немцев и большевиков ты убила своей собственной рукой? И как ты сражалась?
– Милый мой дурашка! Да разве такие ощущения могут быть переданы на бумаге? Как можно передать впечатления 18-летней девушки, впервые попавшей в боевой огонь?..
– А ты пиши так, как нам рассказывала у камина…
Конечно, никакого камина у нас нет. Так Горя поэтично зовёт нашу маленькую печку, около которой в осенние и зимние вечера мы усаживались и рассказывали друг другу, что вспомнится из прошлого.
Жора тоже смеётся, предчувствуя мужскую победу.
– Да, раскачайся, Ниночка. Всё что напишешь – будем давать на проверку Горе: если его захватит – значит, хорошо. Если нет – будем переделывать. А потом и писателя для шлифовки найдём.
…Ну, что тут было делать? Ведь знаю мужчин – они не отстанут, пока не получат, чего им хочется. Такая уж наша бабья доля – всегда уступать мужскому напору… Пришлось сдаться…
Но когда я стала перебирать, перечитывать свои записи и дневники того времени, когда я стала вспоминать пережитое тогда – прошлое снова захватило меня. И снова пережила я яркие, напряжённые, солнечные и кровавые дни лета 1917 года. И гордое чувство за Русскую Женщину опять поднялось в моей душе. Нет, правы Жора и Горя – нужно, чтобы русская молодёжь прочла простые воспоминания участницы этого беспримерного подвига – когда миллионы мужчин, усталые, изверившиеся, заражённые ядом большевизма, заколебались на фронте – нашлись сотни молодых женщин, бесстрашно пошедших на смерть за свою Родину.
Я нисколько не жалею о том, что тогда пошла на фронт, хотя наша кровь не спасла в то время России. Но сияние нашего женского подвига останется навсегда в истории России. И частичка моего бессмертного «Я» останется не только в моём сыне, но и в памяти, в славе моей Родины.
Нина Крылова,
Поручик Российской Армии, Кавалер Ордена св. Великомученика Георгия Победоносца.
«Лучшее достояние России – это русская женщина».
Максим Ковалевский (знаменитый учёный и мыслитель).
Несколько строк объяснений автора
Должен признаться честно – мне было очень трудно помочь Крыловой «создать» эту книгу – среднее между романом и документом. Ещё труднее было сохранить в старых записях и рассказах аромат и очарование переживаний того периода. Да и как можно передать чувства молодой девушки, в пылу боевого опьянения вонзавшей штык в тело врага, а потом трясшейся в рыданиях в уголке окопа с побледневшим лицом и безумными глазами?
Но работал я над приведением в литературную форму этих записей, дополнительных данных и рассказов с громадным увлечением. Не знаю, прав ли был «Таймс», назвавший женский батальон «величайшим явлением в истории женщин со времён Жанны д’Арк». Не нам, русским, об этом судить. Но и в самом деле, где в истории мира было, чтобы батальон женщин, выдержав с честью несколько больших боёв с таким противником, как германские войска, отбив в течение 4 суток 10 атак, ответив 11-ю контратаками, прорвав 4 линии германской обороны, захватив около 200 пленных (мужчин!), оставил в братских могилах и госпиталях почти половину своих бойцов?
Мужчины описывали свои боевые переживания много раз. Но как может описать их женщина-солдат, после месяца подготовки брошенная в бой с искусным и жестоким врагом?
Но всё же в воспоминаниях Крыловой есть много того, чего мы, мужчины, не знаем и не подозреваем. Я не старался этого объяснить, а только передать честно и как можно более точно, сознавая, что именно в этом мой долг писателя, гордящегося тем, что именно в России был такой блестящий, неповторимый в истории мира случай, когда женщина с винтовкой в руке героически сражалась за честь своей Родины.
Борис Солоневич
Брюссель 1946 г.
(Закончено в тюрьме Сан Жиль под угрозой высылки в СССР по требованию Советов, как «военного преступника»).
Документальная сторона романа сверена и дополнена по рассказам и материалам поручика Магдалины Скрыдловой (Вальтер), б. адъютанта «Женского Батальона Смерти»; протопресвитера о. Александра Шабашева, бывшего свидетелем боёв батальона; по книге «Яшка» капитана Марии Бочкарёвой, командира батальона, по «Архиву Русской Революции» и живым рассказам русских офицеров, знавших жизнь и бои батальона.
Глава 1. Гений-разрушитель
– Товарищи! Вам твердят – «защищайте свою родину, убивайте врага, подчиняйтесь офицерам». А я вам говорю: Родина эта – выдумка буржуазии для околпачивания трудящихся. Честный рабочий не имеет отечества. Его родина – это интернациональная семья мирового пролетариата, стремящегося освободиться от цепей капитализма. Братайтесь с немцами – они такие же рабочие и крестьяне, как и вы. Цели империалистической бойни им так же чужды, как и вам. Не слушайтесь своих офицеров, слуг царского режима и буржуазии. Бросайте фронт и идите к себе делить землю и имущество помещиков!..
…Резкие слова падали, как камни в воду, вздымая хаотические брызги недоумённых мыслей. Я, откровенно говоря, была прямо ошеломлена ими. Всё было так необычайно: на серой башне броневика стоял небольшой человечек в штатском костюме, толстенький, лысоватый, с обыкновенной бородкой клинышком и, размахивая смятой кепкой, бросал в толпу необычайные зажигательные слова.
Мне сперва всё это показалось шуткой, каким-то театральным представлением: эта громадная толпа перед Финляндским вокзалом, алые знамёна, плакаты:
«Да здравствуют Советы Рабочих, Крестьянских и Солдатских депутатов»,
«Долой министров-капиталистов»,
«Мир без аннексий и контрибуций»,
Рёв оркестров, восторженные лица, серый броневик со смешной фигуркой наверху. Но потом я заметила, с какой необычайной жадностью прислушиваются к его словам сотни напряжённых лиц рабочих и солдат, и поняла, что тут ЧТО-ТО есть.
Я помню – был первый настоящий солнечный весенний день. Снег ещё сиял на крышах и в парках, но на петербургских улицах было уже грязное коричневое месиво.
Мы с Лидой, моей сестрой, которая приехала с фронта в отпуск, долго гуляли по Стрелке, и она рассказывала мне свои переживания сестры милосердия. Хотя рассказы её были довольно мрачны, но весеннее солнышко как-то заставляло забывать смысл её слов. Пусть кончался третий год тяжёлой войны, пусть страна начинала лихорадить в первых приступах странной болезни – революции, пусть все были словно помешанными, потерявшими какой-то ориентир в жизни, но солнце пронизывало всех и всё своей радостью, теплом, сиянием. Ну и, конечно, нужно ещё добавить, что мне в то время не было ещё 18 лет, и жизнь представлялась мне чем-то средним между занимательной игрой и весёлым представлением.
Рассказы Лиды входили в одно ухо и уходили в другое ухо. И когда мы наткнулись во время прогулки на этот странный митинг – я была рада новой забаве, новому развлечению. Но скоро речь странного человека на броневике перестала казаться нелепой, а стала даже пугать.
– Дорогие товарищи солдаты, матросы, рабочие, – неслись с броневика крепкие, твёрдые слова, словно этот маленький человечек хотел их забить, как гвозди, в головы слушателей. – Разбойная империалистическая война – это начало гражданской войны во всей Европе. Близок час, когда по зову нашего товарища Либкнехта, народы повернут штыки против эксплуататоров, капиталистов. Мировая социалистическая революция поднимается. Германия кипит, и, может быть, завтра европейский империализм падёт!..
Русская революция начала новую эпоху…
Да здравствует мировая социалистическая революция!
Человек широко махнул своей серой кепкой, и толпа ответила бурными криками.
– Товарищи, – продолжал Ленин властным тоном, чувствуя, что он уже владеет толпой, и слова его звучали уже приказом, – Довольно проливать свою кровь за интересы фабрикантов, помещиков, капиталистов. Протягивайте братскую руку немецкому пролетариату. Ваши враги – не немецкие солдаты, а эксплуататоры и буржуазия, посылающая вас на смерть за свои интересы.
Война войне…
Мир хижинам – война дворцам!..
Долой разбойную империалистическую войну…
Грабь награбленное!..
Да здравствует власть Советов!..
Мне показалось, что в широком, чуть монгольском лице оратора проскальзывает что-то истинно дьявольское. Я невольно схватила руку Лиды и спросила соседа.
– Кто это такой… там?
Бородатый солдат с простым русским лицом сурово глянул на меня.
– Это-то? А – Ленин…
Он сказал это так просто, словно мне после его объяснения всё должно было стать ясным и понятным.
– Но, кто это такой – Ленин?
Солдат посмотрел на меня с досадой.
– Это, видать, – буржуйка? Ленина не знать? Ленин, барышня – спаситель наш… Отец родной. Глаза нам раскрывает на нашу серую жизнь. Учитель – одно слово…
– Чему же он учит? – насмешливо спросила Лида.
Солдат недовольно покосился на её форму сестры милосердия и сдержанно, но мрачно ответил:
– А вы бы, сестрица, лучше б слушали. Его даже дитё понять может. А вы, ведь, кажись, образованная!
Ленин, между тем, закончил свои выкрики и, сопровождаемый восторженным рёвом толпы, сошёл с башни броневика. Оркестры заиграли Марсельезу – тогда революционный марш. Бодрый ясный звук знакомого всем мотива несколько развеял наше смущение. Опять всё показалось театром. Ликующие восторженные лица с широко раскрытыми орущими ртами невольно заражали своим волнением и восторгом. Лида засмеялась.
– Как это объяснить? Хоть и непонятно всё это, а как-то действует!
– Что ж тут непонятного? – раздался сзади голос. – Прохвост, пораженец и больше ничего! Простым людям головы мутит.
Говорил молодой высокий солдат с погонами вольноопределяющегося и с георгиевской ленточкой на борту шинели. Левая его рука висела на косынке. Славное открытое лицо было нахмуренным и сердитым.
– Как так «пораженец», – с недоумением спросила я.
– А очень просто, – объяснил доброволец. – Пораженец – это тот, кто хочет, чтобы наша Россия была побеждена в войне.
Мы с Лидой поглядели друг на друга с ещё большим недоумением.
– Да разве есть такие?
– Но ведь вы сами только что слышали – «Долой войну», «заключайте сами мир, бросайте фронт и идите делить землю»… Негодяй!
– А вы, товарищ, полегче, – угрюмо сказал сзади пожилой рабочий. – Если вы это насчёт товарища Ленина – за такие слова можете и ответить.
– Да уж не вам ли отвечать буду? – презрительно повернулся к нему вольноопределяющийся.
– А может и мне, – злобно отрезал рабочий. – Хоть, видать, вы свою кровь за буржуев и пролили (он насмешливо ткнул пальцем в повязку) одначе нашего Ленина лучше не трожьте, – это вам может дорого обойтиться!
– Не напугаешь, – вызывающе поднял голову раненый доброволец. – А видно, правда глаза режет. Кто во время войны призывает солдат не драться, а идти грабить – тот изменник и негодяй.
Слова прозвучали звонко и полновесно. Серые глаза глядели открыто и прямо, щёки зарумянились. Стычка стала привлекать внимание.
– Это про кого он так?
– Да про Ленина.
– Это Ильич-то наш – негодяй??? Как: он Ленина цапает?.. А ну, давай как ему, Митюка, в рыло, хуч ен и ерой…
Около нас стала собираться группа рабочих и солдат, враждебно смотревших на вольноопределяющегося. А тот смело продолжал:
– Ленин – просто немецкий провокатор. Его немцы нарочно к нам через всю Германию в запломбированном вагоне прислали армию и народ смутить. Его не слушать, а повесить нужно.
Молодой доброволец был явно рассержен, словно Ленин оскорбил его лично. Мне он сразу показался честным, милым юношей и стало страшно, что он ввяжется тут в скверную историю. Действительно, в среде окружающих его смелые слова вызвали возмущение. Резкие реплики слышались то здесь, то там.
– Тожа, кусок буржуя, нашего Ленина хаит! Молод ещё…
– Такие вот, несознательные, только под ногами путаются…
– Ерой тожа выискался. Нам, браток, что Николай, что Вильгельм – всё едино: одного поля ягода – кровь народную пить!
Настроение накаливалось. Какой-то молодой фабричный, истасканный, худой, видимо, чахоточный, с горящими ненавистью глазами сипел сбоку:
– Морду ему за это набить и всё тута…
– Да ведь он георгиевский кавалер!
– Ну так што? Через это он сволотой перестал быть, что ли? Буржуйский прихвостень! Наутюжить ему рыло!
Вольноопределяющийся услышал угрозы и обернулся.
– А ты, парень, осторожней на поворотах! Ты тут от фронта ловчишься, а я уже третий год в окопах.
– Ну и дурак! Вольно-ж тебе за капитализм кровь свою проливать? – грубо отозвался фабричный. – Это чтобы буржуи на нашем поту да крови мельёны наживали? Нет, браток, таких дураков, как ты, а всё меньше нонеча находится. Ленин вона умному учит – бей буржуев! Долой войну!
– Но Россию-то ведь нужно защищать? – воскликнул с возмущением вольноопределяющийся. – Если армия сражаться не будет – Вильгельм и сюда придёт.
– Ну вот. Что он тута забыл? А надо, чтобы и у ермана тоже рабочие евонные винтовки свои побросали. Вот общее замирение и будет. Чтобы значит, без некциев и контрибуциев… А тем часом буржуям по шеям. Скинуть их и вольно зажить. Своим рабочим государством!
– Дурак ты и больше ничего, – вспылил раненый доброволец. – Там на фронте твои братья умирают, а ты тут политикой занимаешься. Шёл бы лучше на войну, Родину защищать.
– Ишь ты… Роо-о-дину? А сам, небось, сестрицами обложился по самое горло, а других в окопы тянет. Ишь, кралей-то каких заимел.
Грязный палец нахально ткнул меня в плечо. Здоровой рукой вольноопределяющийся резко оттолкнул парня.
– Эй ты, холера ходячая, полегче с грязными лапами, а то…
Брови молодого человека нахмурились, и краска гнева опять покрыла его лицо. Странная мысль почему-то мелькнула у меня: я подумала, что он, вероятно, ещё никогда в жизни даже и не брился – так свежи и розовы были его молодые щёки. В круглом подбородке была чуть заметная ямочка – почему-то останавливавшая мои глаза. И вообще мне он сразу понравился – в нём была привлекательная смесь мальчика и мужчины, – какая-то весёлая мужественность.
Но мне стало немножко страшно, когда он вступился за меня. Один, раненый, перед этими озлобленными рабочими, раскалёнными жгучими словами Ленина. Я взяла его под здоровую руку и тихо сказала:
– Перестаньте, ради Бога, задираться с ними. Долго ли до несчастья?
Он с открытой улыбкой взглянул на меня сверху (я была на голову ниже его) и с благодарностью чуть прижал к себе мою руку.
– Ничего, барышня. Таким хулиганам нельзя потакать. Я на фронте не боялся, так уж тут в Питере…
– Правильно, товарищ, – прервал его сбоку какой-то странный грубый голос. – Эта вот тыловая сволочь завсегда норовит: с честными солдатами задираться.
– А ты откуда такой ерой выискался? – с искренним удивлением спросил худой мастеровой. И действительно было ему чему удивиться. К нам через толпу пробился низкий крепкий коренастый унтер-офицер с двумя георгиевскими медалями. По лицу, простому, круглому, курносому, энергичному ничего особенного-то определить было нельзя. Но по налитой крепкой груди и раздувшимся на бёдрах брюкам сразу было заметно, что перед нами – женщина. Немудрено, что все невольно повернулись к ней.
– Откуда выискалась? – с нескрываемым презрением ответила женщина-солдат. – Да уж, конечно, не с поганой твоей Лиговки[1], а с фронта. Такие вот дезертиры, как ты, по тылам шатаются, честных солдат задирают, а женщина на фронт пошла. Эх ты… питерское!
Очевидно, презрительная ругань из уст женщины была для мастерового особенно обидной.
– А ты што лаешься? В штаны вырядилась, так думаешь, что я тебе сдачи не дам?
– Ты кто? Ты так с фронтовым солдатом разговаривать будешь? Сопляк, сволочь тыловая! Тебе бы только таких вот подлецов, как этот штатский на броневике, слушать, а потом народ мутить? Ах, ты…
Она задохнулась от раздражения. И внезапно быстрым решительным движением она так съездила мастерового по уху, что тот полетел на землю. Солдаты в толпе одобрительно загоготали.
– Это вот по-нашенски… Вот так смазала! Ай да солдатка…
А приятели мастерового налились злобой и полезли в драку. «Солдатка», видимо, также была не прочь подраться, но я испугалась, когда увидела, что вольноопределяющийся, освободив свою руку из-под моей, полез в карман, видимо, за револьвером. На наше счастье, сбоку показался комендантский патруль, боевые инстинкты рабочих охладели, и мы четверо – «солдатка», доброволец и мы с Лидой поспешили выйти из толпы.
– Ну их к чёрту, – презрительно бросила назад солдатка, словно сожалея, что не пришлось подраться. – Совсем задурен народ. Этот вот сукин сын на броневике с толку сбил всех. А наш народ ведь такой – ему только раскачаться… «Долой войну»… И почему таких сразу же на фонарях не вешают… У нас на фронте снарядов теперь – хоть завались, снаряжения – сколько хошь. Армия в порядке – только сигнал дай. Теперь только бы и начать бить немчуру. А он поди-ж ты – «долой войну»… Предатель… Сволочь!
Всё в этой крепкой бабе (именно напрашивалось слово не «женщина», а «баба») дышало решительностью и простотой. Чувствовалось, что она повесила бы этого Ленина тут же без всяких сомнений… Не только мы с Лидой, но и вольноопределяющийся смотрели на «солдатку» с нескрываемым удивлением. Она заметила это.
– Что это вы воззрились? Русскую боевую бабу не видели, что ли, до сих пор? – Весёлая заразительная улыбка вдруг сразу скрасила её веснушчатое лицо и сделала его милым и привлекательным. – Я в солдаты с разрешения Государя Императора зачислена.
Мы шли по берегу канала, направляясь к Каменноостровскому проспекту. «Солдатка» сразу же «попала в ногу» с вольноопределяющимся и, встретив офицера, чётко и ловко отдала ему честь.
– Так что, вы теперь заправский солдат? – с любопытством спросила Лида.
– Ну, может, и не солдат, а унтер-офицер, – с комичной гордостью ответила незнакомка. – Видите – даже георгиевская «кавалеристка», – брызнула она смехом. – Этак меня в полку величают. «Кавалер ордена» – ну, а баба, значит, «кавалеристка»… Давно представлена к двум крестам[2], да вот до сих пор не получила – спор идёт, можно ли их женщинам давать. Словно кровь у нас не одна и та же – русская… – в голосе «солдатки» проскользнула обида. – Словно Императрица Екатерина не носила Георгия первой степени. Ну, теперь, может, революция обломает штабные да канцелярские мозги.
Вольноопределяющийся нахмурился, как бы что-то вспоминая.
– А простите… как вас зовут?
– Меня-то? А Марья Леонтьевна, – просто ответила она. И потом, заметив улыбку на лице всех нас, спохватилась. – А по фамилии Бочкарёва. В полку просто Яшкой зовут. Там уж и забыли, что я – баба…
– Ах, вы и есть знаменитый «Яшка»? – с внезапно оживившимся лицом повторила Лида. – Да о вас из фронта мы все слышали. Это вы на место убитого мужа поступили?
Бочкарёва с безнадёжно-шутливым видом махнула рукой. Опять её курносое русское лицо согрелось простой хорошей улыбкой.
– Насчёт меня больше треплются, чем правду говорят. Всего не переслушаешь. А только я уже два года на фронте. Два раза сурьёзно ранена.
– Разве вам не трудно на фронте? – невольно вырвалось у меня.
– Трудно, барышня? – снисходительно оглядела меня Бочкарёва. – Всё в жизни, почитай, трудно. Жить тоже трудно. А только ежели нужно – то какой может быть разговор? А мне, по совести сказать, не с немцами, а со своей солдатской братвой было труднее всего воевать!
– Как так?
– А вот отучить их ко мне с лапами лезть. Они-то все думали, раз, мол, баба, так чего и смотреть… Ну и пришлось показать им, что я не баба, а солдат, товарищ. Уж и начистила же я ихних морд – больше любого боксёра… – её заразительный смех невольно передался и всем нам. Мы все как по команде глянули на её крепкие крестьянские руки.
– Да, да… – продолжала Бочкарёва. – Спервоначалу трудно было, а потом ничего – и я, и солдаты привыкли. И теперь и совсем даже ладно живём. Я – не Машка, а – Яшка. Привыкли ребята и даже любят меня… Так по-хорошему, по-братски. Мужики, ежели их в руках держать – они ничего, не такой уж и плохой народишко…
Мы опять переглянулись и засмеялись. В этой боевой женщине было столько жизни, задора, весёлости и смелости, что, вероятно, все невольно подпадали под влияние её жизнерадостности.
Когда она, испугано взглянув на большие старинные часы, вынутые прямо из глубокого кармана, извинилась и, крепко пожав нам руки, поспешно ушла, вольноопределяющийся поглядел на меня с улыбкой.
– Вот это называется «бой-баба!». Ей Богу, вероятно, ни в какой другой стране, кроме России, таких типов не встретить. Словно грозой освежает. И ведь знаете – она действительно на фронте очень известна. Молодец! И какой пример нам, мужчинам!
Мне опять очень понравилось, как просто и сердечно сказал он всё это. Я улыбнулась ему и… он тоже. Лида, очевидно, заметила это и не без какого-то лукавства предложила незнакомцу зайти к нам выпить чаю.
Тот сконфузился.
– Да, нет… Уж извините, сестрица. Я ведь только что с поезда. Грязный, небритый. (Я почему-то опять взглянула на его розовые щёки, и мне захотелось провести по ним ладонью, чтобы проверить, есть ли там на самом деле следы противной мужской щетины?). Вот еду в отпуск долечивать руку…
– Да что вы, ей Богу, стесняетесь, вольноопределяющийся, – почти начальственным тоном заявила Лида. – Мы – семья военная. Папа наш – фронтовой полковник, а мамочка – самая уютная женщина в мире. Так что прошу не брыкаться. Бери его, Нинка, с той стороны под жабры в плен. Мы не хуже Бочкарёвой атаковать можем, когда нужно…
Так «взяли мы в плен» молодого добровольца, Георгия Лукина, студента-технолога, раненого под Барановичами. (Ну, вы уже догадались, читатель, что это и есть мой теперешний муж – чего уж тут тянуть?). Так началось наше знакомство, прошедшее через тяжёлые и кровавые испытания, чтобы много лет спустя, уже за границей, закончиться нашим счастливым браком, от которого и появился Жоренька, «сын двух офицеров»…
Теперь, почти через 30 лет, мне трудно объяснить, чем и почему нежный Жора мне сразу понравился. Первая наша встреча, которую я здесь описала, вызвала, конечно, к нему симпатию, но мне кажется, что первой ниточкой, привязавшей к «моему солдатику» девичье сердце, – была оторванная пуговица… Нам тогда же пришлось снабдить Жору папиным бельём, где-то «там» не было пуговицы, и я сама (для себя лично я очень не любила делать этого) пришила её. Жора был сиротой, ехал куда-то на Волгу к тётке и оказался этаким «беспризорным юношей». И вот, кажется, эта самая пуговица, эта маленькая женская забота «пришила» меня к высокому скромному студенту. А впрочем… Разве можно сказать, что, как и всегда именно привязывает женское сердце? Где-то у Марк Твена Ева обдумывает, почему, собственно, она любит Адама. И приходит к неожиданному для себя самоё выводу – «я люблю его, потому, что он мой и мужчина. Других причин, по-моему, нет»… И это верно. А, может, был прав и Оскар Уайльд, сказав: «женщины любят нас за наши недостатки».
Жора показался мне тогда таким непрактичным, бедным, «беззащитным» против требований реальной жизни, что мне сделалось как-то жаль его. Вот, честный русский солдат-доброволец, с Георгием, раненый, а белья у него нет, гребешок поломан, носовых платков всего два (и каких грязных – ужас, ужас!), денег, видно, тоже не густо. И всего-то у него есть – молодость, смелость, простота и хорошие честные серые открытые глаза.
Так почувствовала я симпатию и жалость к Георгию Лукину, скромному герою. С этого-то, видно, и началось…
Так в один день, 3-го апреля 1917 года познакомилась я с тремя людьми, которые по-своему все трое сыграли роль в моей жизни – Лениным, Бочкарёвой и Лукиным. Судьба? Совпадение? Случайность? Кто скажет?..
Глава 2. Русская лихорадка
Теперь немножко обо мне и о «том» времени. Господи, как давно это было! Словно столетия промчались над моей головой…
Наша семья была, так сказать, наследственно военной. Сколько я знаю – все наши деды и прадеды были военными, участвовавшими в боях и под Бородиным и под Севастополем. Отец мой командовал полком – теперь где-то на Карпатах, и поэтому понятно, почему мы с детства были окружены атмосферой военного мира.
Моя старшая сестра Лида была в то время сестрой милосердия. Ей, бедняге, очень не повезло в жизни. Её жених, офицер, был убит наповал во время первых же атак на Восточную Пруссию. Именно это заставило её посвятить свои силы раненым и больным на фронте. Впоследствии во время гражданской войны она была сестрой в армии генерала Корнилова; во время отступления этой армии, осталась с ранеными в какой-то казачьей станице, была замучена и зверски убита большевиками.
В то время, которое я описываю – весна 1917 года, она всё время уговаривала меня также поступить в сёстры милосердия, но я решила сперва окончить гимназию – это важное событие должно было произойти в конце апреля. Обидно было бросать гимназию за какой-нибудь месяц до получения диплома.
Время было путанное и полное грёз. Сколько позже я ни читала книг про это время – никто не мог толково описать, ЧТО ИМЕННО происходило в России и с Россией в начале рокового 1917 года.
Пусть читатель не ждёт этого и от меня. Я ведь не хочу давать вам мои теперешние мысли. Мне хочется представить вам себя такой, как я была в то время – весёлой, смешливой, жизнерадостной девушкой неполных 18 лет. ЧТО могла я понимать в сложности того времени…
Но всё-таки несколько слов сказать нужно.
После военных неудач 1916 г. страна с громадным напряжением перестроилась на военные нужды, армия была реорганизована, пополнена, снабжена всем необходимым для военного наступления 1917 года. Папа говорил, что наступление это должно быть удачным и решающим. Немцы не могли выдержать русского удара. Но в это время внутри страны уже что-то бродило, какие-то смутные предвестники бури. В декабре 1916 года Великий Князь с членом Государственной Думы Пуришкевичем и князем Юсуповым, теннисным чемпионом, убили Распутина, злого гения России и доброго гения Цесаревича[3].
Убийство Распутина словно ещё больше надломило внутренние силы страны. Пришла февральская революция, выросшая из продовольственных беспорядков; ударило, как громом, отречение Царя от трона, и после этого словно что-то сорвалось с петель, со стержня. Или, как потом говорили бородачи-солдаты: «Расея Матушка на Царе, как на шкворне, держалась. Ну, а теперя сломался шкворень, и пошли колёса в разные стороны колесить. Добра с этого не быть»…
Другой выразился почти так же:
«Сбили с Матушки России царские обручики, бережно, крепко и умело её державшие веками. Ну и рассыпается русская клёпка»…
И, действительно, даже я, весёлая, беззаботная гимназистка, чувствовала, как назревает в стране что-то грозное. Все были пьяны революцией. Всем она представлялась не кровавой гнусной мегерой, как мы знаем её теперь, а Алой Принцессой сказки.
Красные банты, восторженные речи, знамёна, оркестры, яростные споры, политические разглагольствования о «свободе» – всё это создавало атмосферу нездоровой лихорадки. Что будет дальше с Россией – никто не знал. Теоретически считалось, что Временное правительство будет продолжать войну «до победного конца», а летом Учредительное Собрание определит форму дальнейшего государственного устройства России. С наблюдательностью молодой девушки я отметила тогда же, что монархия не перестала существовать в России. Великий Князь Михаил, которому Государь передал трон, только отложил принятие власти до «волеизъявления народа» на Учредительном Собрании[4].
Газеты того времени были полны политикой – тогда все вдруг стали «политиками» и важно рассуждали о государственных вопросах. Я тоже пыталась читать эти газеты, но, признаться, начинала тут же зевать, и меня тянуло ко сну. А вместе с тем простые слова Ленина, брошенные в толпу с броневика на «том» митинге, с какой-то странной резкостью врезались мне в память. В них была какая-то страшная сила и, помню, в тот же вечер, проводив на вокзал Жору Лукина (в глубине сердца я называла его уже «Жорочкой»), я долго не могла уснуть и всё старалась понять, о чём же, собственно, говорил этот толстенький человечек – Ленин.
Выходило что-то неразрешимое. С одной стороны, я не питала никакой злобы к какому-нибудь Миллеру, а, с другой, он пришёл незваный на русскую землю. Правда, он пришёл сюда не по своей воле, мобилизованный, но ведь как раз в это время он, может быть, убивает моего папу. И, если, по Ленину, не надо воевать – то кто же тогда защитит нашу Родину, если немцы будут наступать? И кто на кого, собственно, напал? Кто виноват в войне? Почему простой народ отвечает за чьи-то ошибки… Почему, может быть, через несколько дней этот вот «мой Жорочка» будет умирать с пулей Миллера в животе? Справедливо ли это?
Я всё ворочалась на своей постели, не находя ответа. Не хватало знаний, жизненного опыта и… ума для решения этих задач. Впервые в моей жизни чужие слова вызвали в моих мыслях такую бурю. Лида, которая, приезжая в отпуск, всегда спала в моей комнате, заметила моё волнение и не без ласковой насмешки в голосе вдруг лукаво спросила:
– Что, Нинка, всё о своём бедном солдатике думаешь?
Я почувствовала, что кровь приливает к моим щекам, и страшно разозлилась.
– Ах, какие пустяки! Я не об одном «солдатике» думаю, а о миллионах. И знаешь, Лидка, совсем я запуталась…
И забравшись по старой привычке к сестричке под одеяло, я рассказала ей о своих сомнениях. Та ласково гладила меня по волосам – что-то материнское всегда было в её отношениях ко мне. (Наша мамочка была очень сдержанной на ласку и нежность). Дав мне выговориться, она тихо, но твёрдо ответила:
– Перестань ты об этом думать, глупышка. Не твоих мозгов это дело. Если Государь, правительство и Государственная Дума решили воевать, как можешь ты спрашивать, это нужно или не нужно, правильно или неправильно?
– Но ведь жизнь-то, шкура-то ведь моя – собственная? Не министерская? Как это можно заставить человека убивать других или посылать людей на смерть? Совсем другое дело, если он идёт добровольно? А если он не хочет? Ведь сам Христос сказал «не убий». Как же так? А вот Ленин сегодня кричал, что простой народ от войны только проигрывает…
Лида продолжала гладить мою голову, пока я, захлёбываясь от волнения, «выкладывала» ей, что у меня на душе. Молодые годы так чувствительны к вопросам правды и справедливости. Недаром кто-то сказал, что самый благородный возраст человека 15–18 лет. А генерал Баден Пауэль создал свою гениальную систему скаутского воспитания как раз на учёте этих рыцарских качеств молодой души. «Инстинкт справедливости» особенно силён в молодости…
– Государство, – объяснила мне сестра, – это вроде большого организма: мозг приказывает – руки подчиняются.
– Но ведь, если палец сунуть в огонь – он сам оттуда удирает?
Лида засмеялась.
– Ну, не всегда. Читала в истории древнего Рима, как Муций Сцевола добровольно сжёг свою руку?
– Так не всем же быть Сцеволами? Вот тот солдат-бородач, которого мы сегодня видели на митинге, – он просто не хочет воевать.
– Воевать, милая, никто не хочет. А только у нас есть долг перед Родиной, защита Отечества, родной земли, где родились мы, наши отцы, деды и прадеды. Немцы пришли на нашу землю с оружием в руках. Мы должны выбить их отсюда. Понятно? А насчёт бородача – ты не права, Ниночка. Такие вот бородачи столетиями строили Российскую Империю. И дрались и умирали за неё. Теперь это – только временное помрачение умов. Это он теперь только запутан подлыми людьми и не понимает, куда ему идти. Ленин не смог разрушить Россию сам со своими революционерами, и он теперь хочет сделать это с помощью немцев. Ему нужно наше поражение для собственной выгоды – революции. А нам всем, честным русским людям, нужна победа, чтобы жить мирно и спокойно. Это вот маленький человечек – разрушитель. А мы хотим, чтобы Россия жила. И такие бородачи столетиями строили Российскую Империю. И дрались и умирали за неё. Теперь – это помрачение умов. Знаешь, как пели русские солдаты, когда в первый раз Берлин брали…
– Ну, а как?
Лида пропела старую солдатскую песню:
- «Где пулей неймём,
- Там грудью берём.
- Где грудью не берём,
- Там Богу душу отдаём».
Спокойные рассудительные слова сестры смягчили моё бурное настроение. Песня – такая милая русская солдатская песня, просто и гордо говорившая о скромном героизме, о смерти за Родину, как-то заворожила меня. В моём воображении встали ряды таких вот бородачей, которые стеной шли вперёд за Россию. Пули рвали их ряды, штыки разрывали их тела, а они всё шли… шли к победам… И побеждали…
Но утром проснулась я на смоченной слезами подушке. Мне снилось, что какой-то огромный зверского вида немец пронзил своим ржавым штыком сразу и папу, и Жорочку…
Через неделю Жора опять приехал в Петербург и не без смущения зашёл к нам. Лиды уже не было, но мама и я встретили его так сердечно, словно он был старым другом. На моё счастье выпускные экзамены в гимназии были отменены, дипломы давали по отметкам и, таким образом, я без всякого труда должна была получить скоро желанную бумагу. Почему-то этот диплом в мужских гимназиях называется «аттестатом зрелости», а в женских – просто «свидетельством». Почему юноши могли быть «зрелыми» в 18 лет, а мы нет – я до сих пор не понимаю! Но было немного обидно за женщин. И, кроме того, слова «аттестат зрелости» звучали так гордо и солидно, словно действительно давали право на вступление во взрослую жизнь…
Жора имел больше недели свободного времени, и я взялась показывать ему все красоты и достопримечательности Петрограда – самого чудесного северного города во всём мире.
Я пыталась затевать с Жорой и политические разговоры, но ничего не вышло. Когда я спрашивала его, что такое социализм, он краснел (правда, краснел он часто не из смущения или робости, а такие уж у него были щёки, вспыхивавшие по всякому поводу) – и честно признавался в своём невежестве. Он был натурой артистической и боевой (несмотря на свои девичьи щёки), а в политике не разбирался и не хотел разбираться. Я сперва стыдилась его, но потом перестала, честно рассудив, что человек едет на фронт, и не нужно ему морочить голову. Может быть, поэтому и вышло, что я позволила себя поцеловать и даже не раз и не два. Ну, конечно, я и раньше целовалась с гимназистами на балах и танцульках, но только теперь я всецело оценила «вкус поцелуя». Право, какая чудесная штука человеческий поцелуй – материнский, отцовский, братский, сестринский и, наконец, «его» поцелуй. «Он» – какое хорошее и сразу понятное слово. Пушкин писал в каком-то своём стихотворении, как какой-то гусар плакался в жилетку своему другу про свою неудачу: «Она», мол, и такая и этакая распрекрасная, нежная и даже даёт себя целовать… «Так в чём же дело?» – удивился друг. – «А беда-то вся в том, что я ей не „он“»… И всё горе бедного гусара понятно…
А мы с Жорочкой чувствовали себя именно как «он» и «она» – вместе. Ворковали, дурачились, хохотали, капельку целовались – ей Богу, совсем, совсем невинно (да он и не умел, по правде сказать, как следует целовать, и эта его неуклюжесть была очень «уютна»). И совсем, совсем не думали мы о будущем. Кто тогда мог бы сказать, что пройдут страшные месяцы, а потом годы, и мы заграницей встретимся с этим скромным добровольцем с георгиевской чёрно-оранжевой петличкой на борту шинели.
И что он тогда будет уже капитаном, а я… Боже мой, как могла я даже представить себе, что я буду поручиком Российской армии, героем женского батальона смерти…
Странное дело: мне не было очень грустно, когда Жора уезжал на фронт. Радость жизни и полнота сердца не допускали печальных мыслей. Я думаю, что первая девичья любовь всегда жадна, эгоистична и, так сказать, лична.
«Он», первый «он» – как-то абстрактен: просто первый мужчина, который стал ближе девичьему сердцу. И в этом сердце, в девичьей душе, в чувствах в это время такой кавардак, так много того, в чём ещё невозможно разобраться, что нет никакой объективности, и круг жизни, хотя и блестит всеми красками радуги, но страшно узок. А, может быть, вернее сказать, что в этот период мозги совсем атрофированы – только сердце поёт первую песню победной любви, глаза сияют, губы смеются и руки так и тянутся обнять «его»…
Итак, Жора уехал, а в моём сердце продолжали петь беззаботные птички первой девичьей любви. За Жору, уехавшего в бой, не было ни тени беспокойства. Казалось совершенно невероятным, что Жору, моего Жору, могут на фронте убить, как убили немцы жениха Лиды. Любой вольноопределяющийся 13-ти миллионной Русской армии мог быть очень даже легко и просто убит, но никак не Жора. Хорошо сказано у Пушкина:
- «Гадает ветреная младость,
- Которой ничего не жаль,
- Перед которой жизни даль
- Лежит светла, необозрима»…
Я не знаю почему, но тот период моей юности кажется теперь, спустя почти 30 лет, каким-то светло-розовым и немножко смешным. Пожалуй, каждый возраст имеет свою прелесть, но молодость не умеет наслаждаться в полной мере своей молодостью – слишком она ещё глупа… Разве может, например, молодой, здоровый «бронебойный» желудок понять по-настоящему тонкую кулинарию? Только на склоне своей жизни может человек, приобрев жизненный опыт, понять, что такое действительно хорошо приготовленное кушанье. И какие-нибудь американские миллиардеры, в погоне за своими долларами потерявшие здоровье, взывают в газетах – «миллион долларов за здоровый желудок»…
А искусство, а музыка, а красота Божьего мира – разве всё это доступно пониманию и чувствам юности? Она, эта молодость, живёт только внутренними ощущениями, кипением своей собственной жизни. Окружающее как-то проходит мимо… Разве может, например, молодость провести час ночью в саду, глядя на высокое звёздное небо и поражаясь чуду Божьего мира и ничтожности человеческих песчинок во вселенной… Молодость живёт сама собой, но, по правде сказать, не ценит она, эта молодость, своих красок и своих ощущений. Чего стоят, например, одни эти первые смешные, глупые, неловкие поцелуи, о которых в зрелом возрасте человек вспоминает с увлажнёнными глазами и нежной улыбкой. И осторожно вынимает эти бриллиантики воспоминаний из шкатулки прошлого, чтобы ласково и немножко печально улыбнуться и, с бережной нежностью уложив обратно, вернуться к жизненному бою сегодняшнего дня…
Но всё-таки я думаю, что люди переоценивают краски и радости молодости. Возьмите хотя бы материнство – сколько радости даёт мне и теперь мой Горенька, хотя он уже на голову перерос меня? Есть во взрослом человеке что-то, что зовётся – то ли жизненным опытом, то ли житейской мудростью, что окрашивает всё в жизни мягкими красками понимания, снисхождения, ясности. Это тоже стоит и яркости молодости…
Извините, дорогой читатель, за этакое «лирическое отступление». Вероятно, правда, что перешагнув половину своей жизни, человек становится немножко философом…
Итак, я продолжаю свой рассказ…
Апрель 1917 года. Наша Россия мало-помалу погружалась в состояние хаоса. Ленин продолжал с балкона, занятого им силой дворца, громить правительство «буржуев, империалистов и классовых врагов пролетариата», призывать к развалу фронта, к братанью с немцами, к неповиновению и дезертирству. От него, как от какого-то заразного центра, шли постепенно во все углы фронта и страны волны какой-то растерянности, потом недоумения, потом задумчивости, досады, ненависти и решимости не подчиняться и разрушить тот государственный режим, который послал простых людей на фронт, вместо того, чтобы им сидеть в родной хате, обнимать свою привычную бабу, вести хозяйство и не думать ни о чём, что крупнее своей деревни или своей волости.
И Ленину всё сходило с рук. Был сумасшедший период опьянения «свободой». Всё было позволено. Каждый «занимался политикой», как ему хотелось…
А на фронте в то время готовилось наступление. Министр Керенский входил в ореол своей славы. Он носился по всей России, по всем фронтам и всех «уговаривал». Уговаривал: солдат – воевать, крестьян – не забирать помещичьи земли, рабочих – работать на оборону, граждан – повиноваться Временному правительству, интеллигенцию – быть достойной «завоёванной свободы».
Красивые слова сыпались из его уст, как весенний дождь, но всё это мало помогало. Особенно остро стоял вопрос на фронте. Армия технически была подготовлена сильнее, чем когда-либо в истории России, но в её душе появилась уже какая-то зловещая трещина. Не столько усталость, как какое-то безверие. Солдаты ещё не кричали ленинское «Долой войну!», но уже спрашивали: «зачем эта война нам нужна?» и «зачем мне эта победа, ежели из моего брюха будет лопух расти?».
Я лично по-прежнему плохо разбиралась в происходящем и только ощущала чуткой молодой душой, что тут «что-то не так». Что именно – я не могла понять, но сердце уже начинало чуять какое-то всё растущее грозное напряжение и неизбежную беду.
Глава 3. Прапорщик Бочкарёва
Громадные буквы на афишах били в глаза:
«Товарищи Женщины!
„Женский союз победы“ приглашает вас в воскресенье 21 мая в 11 часов в цирк Чинизелли на большой митинг, посвящённый активному участию женщин в войне. Выступают – министр-президент А. Ф. Керенский, военный министр ген. Верховский, прапорщик М. Л. Бочкарёва и др.
Долг каждой русской женщины включиться в общие усилия для победы над врагом».
Внизу афиши, довольно крупными буквами было добавлено пикантное: «Мужчины допускаются только при наличии свободных мест».
Ну, как не пойти на такой митинг? Конечно, я пошла. Не потому только, что и мне тоже страстно хотелось сделать что-либо активное для Родины, но ещё и потому, что я вспомнила неуклюжую фигуру унтер-офицера женщины, с которой я познакомилась у Финского вокзала в начале апреля. Теперь она уже офицер!.. Признаться, какое-то чувство зависти укусило меня за сердце. Офицер Бочкарёва – это хорошо звучало, гордо и в то же время просто. Вот время войн с Наполеоном. Император Александр I-й произвёл в офицеры Надю Дурову, знаменитого кавалериста, отличившегося во многих боях. Но с тех пор ни одного офицера-женщины не было в рядах Русской Армии. Вот она какая, Марья Бочкарёва, неунывающая россиянка! Женщина напора, энергии и смелости! ЧТО скажет она другим женщинам…
Лида была в это время на фронте, и я уговорилась со своей подругой по гимназии, Лёлей Колесовой, – вместе на школьной скамье сидели, вместе по шпаргалкам списывали, – пойти на митинг вдвоём. Я уж не знаю, почему взрослая дама ещё как-то может действовать в одиночку, но девушки всегда норовят быть вдвоём. Играет ли здесь чувство большей безопасности от мужских атак? Или молодая неуверенность? Или просто желание иметь возможность всегда с кем-то поделиться своими переживаниями и впечатлениями, такими острыми в юности? Не знаю. В общем, мы пошли с Лёлей вместе.
Цирк, как и следовало ожидать, был набит до отказа. – «Народу больше, чем людей», – как смеялась Лёля. Мужчин было очень мало – их, бедняг, действительно пускали туго. Я думаю, было тысяч до 5 женщин – гимназистки, курсистки, сёстры милосердия, работницы. Настроение было явно повышенное, «именинное». Правда, нужно сказать, что ТО время было вообще примечательно истерическим интересом к «политике», в которой мало кто понимал, но о которой каждому можно было «свободно» говорить. В те времена все почему-то считали, что «проклятый царизм» лежал этакой плитой на всех проявлениях народной свободы, и вот теперь, наконец-то, всем позволено свободно дышать. Тогда я сама этому верила, так сильно было это всеобщее сумасшествие. Но, конечно, до какой-то степени этот «медовый месяц» митингов можно было понять: об Императоре или его правительстве плохо можно было говорить только «под сурдинку». А теперь – ругай всё и вся, сколько угодно – «свобода». Для критики не было рамок: бей по коню и по оглоблям, что и делал Ленин, ведя свою разрушительную пропаганду. Безнаказанно он «крыл» всех – и Временное правительство, и министров, и их мероприятия, и церковь, и генералов, и офицеров, и армию. И это заражало. Пожалуй, эта «зараза свободы» самое опасное для человека и для общества – особенно в дни молодости того и другого. Но, простите, опять я ушла в сторону.
В цирке было всё по-праздничному. Знамёна, лозунги, оркестры. Один военный марш сменялся другим. Ждали Керенского, который всегда «изволил прибывать» с опозданием. Но он был «душкой», героем революции, и поэтому на него никто не сердился. Папа объяснял мне как-то, почему Керенский выдвинулся. В тот период, когда в России было собственно ДВА правительства – одно Временное и другое – Совет Рабочих и Солдатских Депутатов, – Керенский сыграл роль этакого промежуточного звена между ними. Мне казалось, что он лично был человеком искренним и энергичным и обладал зажигательным даром речи. Чем он, собственно, виноват, что не оказался по своим качествам НА ВЫСОТЕ ТОГО времени? А кто ТОГДА таким оказался? Разве что Ленин да Троцкий; о Сталине тогда никто не слыхивал: его «революционную роль» создали услужливые историки уже потом. Тогда он был известен только в узких революционных кругах, как бомбист и экспроприатор – ограбил Тифлисский банк в 1905 году.
Он устроил засаду на одной из площадей города, и когда карета, окружённая эскортом казаков, поравнялась с небольшой гостиницей, где террористы устроили «боевой пункт», с крыши была брошена бомба, и «сам» Сталин стал стрелять по казакам и толпе из окна гостиницы. Потом один из террористов, переодетый офицером, подлетел к карете с деньгами, вытащил оттуда что-то больше 200.000 рублей и умчался в коляске.
В несколько минут были убиты казаки и до 28 женщин и детей. Деньги были переправлены во Францию, но на несчастье революционеров они состояли из кредитных билетов в 500 рублей. Номера их были тотчас же сообщены по всему миру, и Литвинов (позже народный комиссар финансов) был арестован в Париже при сбыте денег.
Так большевики и не смогли использовать награбленное богатство, окроплённое кровью невинных людей.
Речь Керенского была блестящей. Он ярко рисовал «завоевания революции» и призывал защищать эти завоевания грудью. (Какие они, эти завоевания – он ясно не говорил). Он не стеснялся отметить трудности построения «Новой России», указывая, как неустойчиво положение внутри страны и на фронте, как растёт хаос везде и как заражает он фронт. По его словам, в армии уже появились опасные признаки внутренней болезни – неповиновение офицерам, нежелание воевать, дезертирство…
Нужно тут сказать, что ещё до Керенского, в самом начале революции, Петроградский Совет выпустил свой знаменитый, роковой в истории России «приказ «№ 1» – «о правах солдата – гражданина».
Этим приказом отменялись отдание чести вне строя, титулование, обращение на «ты», все ограничения для нижних чинов и даже… «восьми часовой рабочий день»! Это в военное время и для солдата!.. В общем, в приказе умышленно и демонстративно были подчёркнуты солдатские «права», а об обязанностях не было сказано ни слова. Но самое ужасное в приказе было – создание в каждой части выборного комитета из солдат, без санкции которого приказы командиров были не действительны. В более важных случаях, например, отправление Петроградских воинских частей на фронт – нужно было согласие Совета Депутатов города. Этот приказ вначале предназначался только для Петроградского гарнизона, но вихрем пронёсся по всему фронту, нанеся смертельный удар воинской дисциплине.
Керенский говорил и об этом приказе. Его голос всё больше и больше стал взвинчиваться и переходить на истерические ноты.
– Товарищи, – кричал он с трибуны, лихорадочно жестикулируя. Его выразительное усталое, с мешками под глазами лицо, бледнело всё больше. – Товарищи! Мы должны быть, мы обязаны быть достойными завоёванной свободы. Порой, когда я гляжу на начинающийся развал дисциплины, на беспорядок, на грабежи, на растущее в армии и в стране дезертирство, уклонение от выполнения своего гражданского долга, мне начинает казаться, что мы – не свободные граждане, а просто толпа взбунтовавшихся рабов…
Помню, весь цирк затих при этих страшных словах. Десять тысяч пар глаз были неподвижно уставлены на министра-президента. А он стоял, сам взволнованный, на обтянутой красным сукном трибуне, и было похоже, что эти страстные слова, впоследствии сделавшиеся знаменитыми, вырвались у него невольно, из глубины искреннего переполненного болью сердца. Тем более они были потрясающими. Они прозвучали, словно первый отдалённый звук грома от приближающейся грозы. Небо ещё ясно, ещё тепло и радостно вокруг, но уже далёкий горизонт занят длинной страшной тёмной тучей, и низкий, рокочущий угрожающий звук глухо доносится издалека. Радость солнечного дня скоро будет закрыта ревущей бурей… Так чувствовала, вероятно, не только я, но и все собравшиеся в цирке.
Керенский и сам почувствовал напряжение и резко переменил тему: заговорил о том, что нас всех интересовало – об участии женщин в обороне страны. Он похвалил деятельность фронтовых сестёр, тысяч женщин, занятых в тылу, и вдруг, картинно повернувшись к столу президиума, где виднелась коренастая фигура Бочкарёвой, добавил:
– А теперь вот прапорщик, товарищ Бочкарёва, героиня не одного сражения с немцами, расскажет вам о своём новом грандиозном проекте.
Поднялась овация. Растерявшаяся и очень смущённая Бочкарёва стояла на трибуне в положении «смирно», а весь цирк дрожал от рукоплесканий и криков.
Единственная в России женщина-офицер несколько раз пыталась начать говорить, но напрасно. Вид её двух героических медалей и двух георгиевских крестов (видимо, она таки добилась своего, отвоевала «право бабы» на равные награды за равные подвиги!), её фронтовые защитного цвета погоны и, наконец, слова, которыми Керенский представил её – наэлектризовали всех. Несколько минут, не переставая, гремели крики. Потом, когда всё стихло, Бочкарёва, пройдя к краю стола, откуда говорили ораторы, неуверенно и спотыкаясь начала:
– Товарищи… Вы уж меня простите, я никакой не оратель (оратор, поспешно поправилась она, но никто не засмеялся). Я – простой фронтовой солдат, который честно исполнял свой долг – дрался с врагами нашей любимой Родины… И вовсе никакой я не герой, как вот только что сказал наш дорогой Александр Фёдорович, министр-президент. Так что, право слово, я ничего не заслужила. И пущай это будет приветствие и слава не мне, а нашему русскому солдату…
Опять разразилась овация. Цирк загремел ещё более бурно. Слова женщины-офицера были так просты, так непосредственны, что даже скептические усмешки некоторых (особенно у просочившихся в цирк мужчин) смягчились. Личность Бочкарёвой завоевала симпатии толпы и своей простотой, и своей мужественностью, и своей внутренней силой. Конечно, повлияло на толпу и сверкание боевых отличий. У нас в России все знали, что Георгий не даётся по пустякам, что это подлинно боевой знак отличия и что, очевидно, действительно это коренастая, неуклюжая 30-летняя женщина была героем не одного сражения. Уже это одно давало ей право на уважение и на то, чтобы её слушали с вниманием.
– То, что говорил нам наш любимый Александр Фёдорович, – продолжала Бочкарёва, – всё это, товарищи, верно. Есть многие несознательные элементы, которые понимают свободу, как ничего не делать, отказываются повиноваться и крепко держать винтовку перед лицом злого врага.
При общем напряжённом молчании Бочкарёва рассказала несколько фактов из жизни её полка: о нарушении дисциплины, об отказе идти на боевой пост, неуважении к офицерам, дезертирстве, попытках к братанью.
Случаи были малозначительны, но очень характерны. Когда о таких фактах говорил Керенский, получалось что-то – «в общем и целом», что-то не очень достоверное, хотя и грозное. Но мелкие факты, рассказанные просто и ясно очевидцем, фронтовым солдатом – произвели гораздо большее впечатление, – словно это были симптомы какой-то опасной заразной болезни, реально угрожающей стране. А что, – мелькнула у всех мысль, – если такое настроение разольётся по ВСЕМУ ФРОНТУ, зальёт и всю страну и будет усиливаться?..
И было забыто восторженное обожание этой женщины-офицера. По спинам прошёл какой-то холодок, в душу вступил ещё мало осознанный ужас. И именно в эту минуту при подавленном молчании слушателей Бочкарёва произнесла свои спокойные исторические слова:
– И вот, товарищи-женщины… Потому я теперь и обращаюсь ко всем русским женщинам, в которых есть ещё русская совесть, честь и храбрая кровь. Решила я сформировать женский боевой батальон смерти, сделать настоящих солдат-женщин и выступить с ними на фронт… Я – не вовсе дура и понимаю хорошо, что такой батальон не может почитаться настоящей боевой единицей на фронте. Но он… но он должон пристыдить тех мужчинов-дезертиров, которые накануне окончательной победы над врагом, уклоняются от исполнения своего гражданского долга… Так вот, товарищи-женщины, я приказываю вам вступить в мой батальон. На его формирование я имею уже согласие товарища Керенского и товарища Верховского. Мы с месяц проучимся и пойдём покажем и Рассее, и Германии, что у нас есть женщины с сердцами орлов…
Как ни странно – после заключительных слов Бочкарёвой, сказанных спокойно и даже как-то буднично, не раздалось ни одного хлопка. Все сидели, как заворожённые, не сводя глаз с Бочкарёвой, которая сама, видимо, не понимала, какую революцию она подняла в душе каждой своей слушательницы. А сердце у всех женщин билось лихорадочно и страстно. Женский батальон? Ведь этот призыв относится не только ко всем женщинам, он относится также и ко МНЕ ЛИЧНО… Не пойти ли И МНЕ?..
Такая же мысль молнией обожгла и меня. Мне показалось, что Бочкарёва высказала именно то, что смутно росло где-то там в глубине души, но не могло оформиться во что-то ясное и определённое. Женский боевой батальон… Помню, в груди у меня словно что-то остановилось. Дыхание замерло, какой-то холодок восторга и решительности прошёл по всему телу и замер мурашками в пальцах ног.
Вероятно, мои глаза сияли от возбуждения, когда я поглядела на Лёлю. В её серых выпуклых наивных глазах, как в зеркале, отразилось моё возбуждение. Мы без слов поняли друг друга и молча потянули друг другу холодные дрожащие руки.
Теперь, взрослой женщиной, с волосами, убелёнными пылью жизненной дороги, я улыбаюсь, вспоминая своё волнение тогда, в мае 1917 года, когда во мне созрело решение пойти в женский батальон. В 18 лет человек, особенно женщина, имеет совершенно иные реакции, – словно особо чувствительная антенна, которая звучит от самого нежного прикосновения. У неё, так сказать, душа без жизненных мозолей, тормозящих реакции в более взрослом возрасте… Но… Ах, как хорошо иметь впечатлительную душу, бурно вспыхивающую от благородных побуждений!..
При общем каком-то торжественном, даже придавленном молчании взял слово генерал Верховский, военный министр, сухой, подтянутый, суровый человек.
Я едва слушала и теперь плохо вспоминаю его спокойные размеренные слова – слишком яркие чувства бушевали у меня на душе. Помню только, как в конце своей короткой речи он заявил, что для обучения женщин-добровольцев будет выделено всё необходимое, что военное министерство с большой серьёзностью и заботой отнесётся ко всем нуждам батальона, и он надеется, что этот батальон оправдает своё назначение – поднимет дух уставших русских войск на фронте. В заключение он добавил, что запись в батальон будет производиться после митинга в фойе цирка…
Керенский несколькими тёплыми словами закрыл собрание. Грянула Марсельеза (тогдашний русский гимн), и вот тогда всё словно опять ожило после сна. Я много восторгов слыхала на своём веку, но такого урагана от рёва пятитысячной толпы мне не довелось никогда больше встречать…
Ошалелые – именно ошалелые – от восторга и возбуждения, спустились мы с Лёлей с галёрки в фойе, чтобы там записаться в батальон, и там сразу же получили холодный душ.
Строгий подтянутый офицер военного министерства испытующе посмотрел на нас, взволнованных и раскрасневшихся, и чуть улыбнулся, заметив, что мы инстинктивно, как маленькие девочки, держим друг друга за руки.
– Вам сколько лет?
Я почувствовала словно укол в самое сердце.
– Во-восемнадцать!
Вероятно, мой голос звучал не только испуганно, но даже с отчаянием, потому что строгое лицо смягчилось.
– Было или будет?
– Бы… Было. У меня даже вот тут свидетельство об окончании гимназии есть…
Я стала торопливо рыться в своей сумочке – я всегда таскала мой аттестат с собой, взглядывая на него по нескольку раз в день, но офицер остановил меня движением руки.
– Не нужно… До 18 лет приёма в батальон нет. В возрасте от 18 до 21 года требуется предоставление разрешения родителей.
Мысли опять сумасшедшим волчком закружились в моей голове. Разрешение родителей?..
– А я сирота, – с испугом сказала в свою очередь Лёля. Её круглое, курносое, румяное веснушчатое лицо было напряжено. Губы вытянулись вперёд, как будто она списывала какую-то трудную задачу. Помню, у неё всегда было такое лицо во время трудных школьных экзаменов.
– Сирота? – офицер на секунду задумался. – Ну, тогда разрешение ваших опекунов.
– У меня нет опекунов. Я живу у своей тёти.
– Тогда принесите письменное разрешение тёти.
– Хорошо… Сюда?
– Нет. Прямо в казарму батальона. Торговая 14, Петроградская сторона.
«Казарма батальона» – ах, как это хорошо и сочно прозвучало… Мы с Лёлей вышли из цирка, как во сне, не обратив даже внимания на возбуждённую толпу женщин, теснившихся в фойе. Лёлино лицо опять стало беззаботным – она знала, что тётя не будет противиться её желаниям. Молодой женский напор, конечно, сломает сопротивление старушки. Да и потом Лёля может и приврать малость – долго ли умеючи? Но вот относительно самоё себя – я была в большом сомнении. Моя мама понимала, что такое казарма и что такое батальон. Её не проведёшь легкомысленными объяснениями. Она знала, что такое военное дело и что значит фронт. Папа был на фронте, а он скорее понял бы меня и дал бы разрешение. И Лиды не было дома – она тоже помогла бы мне уломать мамочку. Она ведь давно звала меня на фронт, правда, как сестру милосердия, но ведь, в конце концов, положение настоящей фронтовой сестры мало чем безопаснее солдатского, конечно, если она не прячется в тылу… А мамочка у нас была серьёзная и строгая, и мы никогда не могли её до конца понять. Как отнесётся она к моей просьбе?.. Словом, во мне не было уверенности в успехе…
Не без сердечного трепета пришла я домой. С восторгом рассказала маме о своих впечатлениях – без всякого намёка на своё решение. Но мамочка сразу же почувствовала, чем это пахнет. Вероятно, мои щёки горели ярче обычного, и было что-то в голосе – какие-то срывы, какая-то интонация. И во время какого-то маленького перерыва в моём рассказе, строгие серьёзные глаза мамы пристально поглядели в мои.
– И тебя тоже захватила эта мысль? – тихо уронила она.
Моё сердце забилось ещё сильнее. Было что-то в голосе мамы бесконечно жалкое, какое-то страдание, какая-то покорность судьбе, словно вот она и хотела бы удержать свою младшую дочь от смертельного риска, но ЧТО-ТО ей мешает. И я ясно почувствовала эту боль. Сорвавшись со стула, я бросилась на колени перед мамой, уткнулась головой в её руки и заплакала. Мы обе были в этот момент искренно несчастными, беспомощными перед силой какого-то РОКА. Она ЗНАЛА, что ей не удержать дочери, я ЗНАЛА, что мне не удержаться от рокового решения. И эта вот беспомощность перед судьбой – было самое тяжёлое в наших чувствах.
Мамочка молча гладила меня по голове, и никогда я не чувствовала себя так близко к её сердцу, так тесно «вместе»… Так шли минуты. И потом ЧТО-ТО обожгло мою руку. Мама плачет? Мы с Лидой никогда не видели её плачущей, и я была потрясена этим. Но когда я подняла голову, на глазах у мамы уже не было слёз, так что я могла бы подумать, что ошиблась, если не ощущение, скользнувшее по руке. Ведь самая раскалённая, самая прожигающая влага в мире – это человеческие слёзы… И до сих пор я не могу забыть страшного впечатления от маминой слезы, которую я не видела, но которая БЫЛА…
Больше между нами не было сказано ничего. К вечеру мама заперлась в своей комнате и утром без слов передала мне листок бумаги:
«Настоящим я разрешаю своей дочери Нине Крыловой поступление в женский батальон прапорщика Бочкарёвой с уверенностью, что она выполнит свой долг перед Родиной.
Петроград, 21 мая 1917 г.
Зинаида Крылова».
Когда через месяц с фронта в Питер приехал папа, он сейчас же зашёл в казарму батальона повидать меня. Он не выразил ни порицания, ни одобрения – словно всё шло совершенно обычным порядком. Мы с ним много говорили на «взрослые» фронтовые темы, избегая интимных ноток в разговоре, и только прощаясь, он благословил меня и передал мне маленькую иконку от мамы. Это был предпоследний раз, когда я видела его в жизни. Но его крепко выправленная солдатская фигура, гордо поставленная седеющая голова, твёрдое умное лицо с неожиданно добрыми детскими серыми глазами – до сих пор, как живые, стоят в моей памяти. И если Бог провёл меня невредимой через сотни опасностей – я верю, что именно его благословение и мамочкина иконка (которая и сейчас у меня на груди) спасли меня в буре жизни.
Глава 4. Первый строй
Как мы и ожидали, Лёля получила своё разрешение не без слёз, но без особого сопротивления. В понедельник мы неслись на Петроградскую сторону, как на крыльях. Там, на Торговой улице № 14, на красных кирпичных воротах было коротенькое объявление:
«Здесь принимается запись в женский батальон».
Держась за руки, возбуждённо смеясь, вошли мы в большую комнату, где было только два стола и два стула. Комната была довольно солидно наполнена женщинами, пришедшими, как и мы, записаться в батальон. Было много девушек, по всей видимости, студенток, несколько сестёр милосердия, пожилые работницы, светские дамы – словом, много типов, которых я в своём возбуждении не отметила.
Дождавшись своей очереди, мы предъявили разрешения. (Я после узнала, что кое-кто из молодёжи просто-напросто подделал разрешения – кто тогда мог проверить, настоящая ли подпись отца или матери стояла внизу бумажки?) Незнакомый пожилой полковник, не тот, что вчера, совсем не военного вида, внимательно прочёл бумаги и поднял на нас свои умные глаза за золотыми очками.
– Вы, барышни, сознаёте ответственность своего решения?
– Да мы ведь, господин офицер, вовсе не маленькие, – почему-то обиделась Лёля. Она тогда ещё не умела различать офицерских чинов, и поэтому её слова «господин офицер», видимо, удивили полковника.
– Я говорю не про ваш возраст, – чуть усмехнулся он горячности моей подруги. – А про ваше решение. Вы собираетесь быть солдатом. Серьёзно ли вы подумали о тяготах этой жизни, о возможных ранах, страданиях и даже, может быть, и о смерти?
Ну, конечно же, мы об этом не думали! Держу пари, что даже ни один мужчина-доброволец не думает о таких кислых вещах. Тем более об этом не думают молоденькие девушки, опьянённые желанием стать героинями, надеть военную форму и пойти на фронт «доказать этим трусам – мужчинам», что среди женщин есть храбрецы, могущие показать пример, как драться.
Нужно ещё добавить, что мой папа, георгиевский кавалер ещё Русско-Японской войны, почти никогда не рассказывал нам о своих боевых переживаниях. И моё мнение о войне и её ужасах я составила себе больше по газетам, журналам и батальным картинкам. Лёля и того меньше знала что-либо о военной жизни. Но, разумеется, сознаться во всём этом было невозможно. Мы с Лёлей переглянулись с видом старых вояк и самоуверенно улыбнулись друг другу.
– Да, конечно, наше решение твёрдо и серьёзно, – заверили мы полковника. Да и как в подобных обстоятельствах было ответить?
– Тогда подпишите это вот обязательство, – протянул он нам по листу. Там на пишущей машинке было отпечатано, что я, нижеподписавшаяся, даю обязательство, поступив в батальон, беспрекословно подчиняться введённой дисциплине и назначенным начальникам и после прохождения военного обучения обязуюсь отправиться на фронт и там на положении нижнего чина выполнить свой военный долг согласно присяге российского солдата.
Конечно, сердце у нас немного ёкнуло в момент подписания такой бумаги, но мы задавили в себе внутреннее беспокойство. Полковник записал все данные о нас – адрес, год рождения, образование и прочее и велел прийти на медицинский осмотр завтра 23 мая в 10 часов утра.
– На всякий случай проститесь надолго со своими родными, – сказал он коротко и на наш полувопросительный, полуиспуганный взгляд добавил:
– Если вы по состоянию здоровья будете приняты в батальон, – вы сразу же поступите в распоряжение товарища Бочкарёвой для дальнейшего военного обучения.
– Нужно с собой взять что-либо?
– Чем меньше – тем лучше. Только принадлежности личного туалета. Не забудьте, что вы будете на положении рядового солдата Российской Армии.
Мы обе были здоровы «как огурчики» и поэтому нисколько не сомневались, что медицинская комиссия будет для нас только проформой, что мы обе уже приняты и что мы УЖЕ солдаты великой Российской Армии.
Последний вечер дома был и радостен и печален одновременно. Но всё-таки радости или, пожалуй, оживления – было больше. Ведь что ни говори, у молодости столько розовых надежд на «ЗАВТРА», что сегодня кажется им почти прошлым.
Мама была внимательна и молчалива. Порой мне казалось, что я поступаю бесчеловечно, оставляя её одну: папа на фронте, Лида где-то около фронта, и я вот, младшая, ухожу от старой мамы (в возрасте 18 лет все человеки за 40 кажутся форменным старичьём) в казарму. Было как-то неспокойно на душе, словно совесть покалывала, но всё равно: отступления не было уже ни формально, ни, особенно, – морально.
Мы были обе очень нежны друг к другу в этот вечер, чувствуя, что, в конце концов, наша воля играет в жизни очень маленькую, вспомогательную роль, и что мы обе являемся какими-то простыми песчинками в вихре событий… Я многое испытала в своей жизни, и в меня давно уже вкоренился этакий фатализм, но фатализм не восточный, пассивный: сидя на ковре, скрестив ноги и попивая кофе, философски ждать событий, а фатализм активный – как говорят во Франции: «Выполняй свой долг, а дальше – воля Божья…»
В те дни все газеты Петрограда (при императорах он звался Санкт-Петербург, после начала войны – более звучно – Петроград, а после смерти Ленина – Ленинград, за что, как говорит анекдот, на том свете Ленину регулярно попадает по шеям от петровской дубинки) пестрели описаниями воскресного митинга. Уж, конечно, везде были портреты Бочкарёвой, и восторженно расписывалась история её жизни. Оказалось, что она была простой крестьянкой, даже совсем неграмотной (когда потом нас кололи этим, мы заявляли, что первый в истории мира офицер-женщина – Жанна д’Арк тоже была неграмотной. Господи, как важно звучало это «ТОЖЕ»!). По одной версии она потеряла мужа на войне и пошла заменить его в солдатском строю. По другой – её личная жизнь и замужество сложились неудачно, и в 1915 году из Сибири она получила личное разрешение Государя на поступление в строй солдатом. В дальнейшем её история была типична для хорошего храброго солдата. Бочкарёва мужественно вела себя в многочисленных боях, участвовала во многих опасных разведках, вынесла на своих плечах многих раненых из огня, несколько раз сама была ранена и, видимо, честно и беспорочно заслужила и свою славу, и свои боевые награды. (Кстати армия знала её под именем «Яшка».)



