Вы читаете книгу «Мороз по жести» онлайн
© Рубанов А. В
© Бондаренко А. Л., художественное оформление
© ООО “Издательство АСТ”
* * *
Часть первая
Спрятанный город
1
Я очень волновался.
В наш город приезжал важный гость. Я должен был его встретить, устроить на жительство и потом повсюду сопровождать – гидом и консультантом.
Никогда прежде я не выступал в такой ответственной роли.
Честно признаться, я приезжих не очень люблю, как и многие другие у нас.
Но сегодняшний гость, повторю, был особенный, даже легендарный.
В конце декабря, под самые новогодние праздники, пришла к нам сильная оттепель, щедро навалило мягкого снега, потом начались неприятные ледяные дожди, вдруг перемежаемые метелями, с озера крепко задувало сырым и горьким – а перед Рождеством грянул мороз.
Нынче ночью дотянуло до минус тридцати пяти.
Позавчера ещё вода текла по улицам, а сегодня сугробы обратились в камень. Люди скользили и падали. Машины у многих просто не завелись, а кто смог выехать со двора – быстро пожалел.
Я же парень хоть и молодой, но опытный, машина моя хоть и маленькая, зато вездеход, имеет систему подогрева как раз на случай жестоких стуж, а они по нам ударяют каждый год – такой климат, ничего не поделаешь.
Со своей окраины я аккуратно доехал до железнодорожного вокзала; на стоянке – ледяные бугры, накаты, колеи, процарапанные шипованными колёсами.
Местные таксисты, числом пять, по их общему обычаю свои машины заглушили, чтоб не тратить бензин; четыре мужика набились в пятую, заведённую, и в ней грелись.
Экспресс Москва – Ярославль прибывал в восемь утра, стоянка – две минуты, но за малое время поезд исторг из себя сотенную толпу разноцветных гостей, обмотанных шарфами, все молодые или едва средних лет, возбуждённые. Оригинальный сорт людей, так называемые внутренние туристы. Небедные граждане, уже побывавшие и в Европе, и в Азии, и в Италии, и в Индии. В новейшие времена, когда жизнь сильно подорожала, поездки в Италию и Индию стали им не по карману или просто надоели, и теперь эти неугомонные люди путешествовали внутри страны. Вместо Гоа или Канарских островов ездили на Горный Алтай, на Байкал, на Камчатку и потом неизбежно обращали внимание на то, что поближе, – на города Золотого кольца, старого и надёжного маршрута ещё с советских времён: Владимир, Суздаль, Кострома, Ярославль, Углич и так далее. Древние храмы, обомшелая история, стены и башни, монастыри, кремли, музеи, бесчисленные реликвии… На этом пути, переходя от более известных мест к менее известным, такие внутренние туристы однажды добирались и в наш отдалённый уголок.
Сошедшие с перрона разделились на две неравные группы. Местные – немногочисленные, одетые гораздо скромнее, но тоже тепло – быстрым шагом пошли в обход вокзала сразу на автомобильную стоянку – их встречали родственники и друзья. Туристы же, яркие и шуршащие, как конфетные фантики, выходили в город через здание вокзала; тут я и встал, держа на уровне груди плакатик – лист бумаги с крупными буквами: ГЕОРГИЯ ВОРОШИЛОВА.
Прошли мимо несколько шумных компаний молодых людей, в красных и жёлтых горных пуховых куртках и модных овчинных ушанках, с объёмистыми рюкзаками, весёлые, заранее настроенные на получение удовольствия, и ещё множество пар, он и она, с чемоданами на колёсиках, – романтические путешественники.
Иные прибывшие, ловко сдёрнув зубами с руки рукавицы, голыми пальцами шарили по экранам телефонов, устанавливая связь со встречающими, а те, законтаченные, в ответ поднимали руки – и произошло несколько радостных смычек приезжих и здешних с возгласами и приветствиями.
В старые времена наезжали и иностранцы, любители русской экзотики, но теперь путь к нам им был перекрыт. Я уже много лет не видел у нас туристов из других стран, и даже китайцев к нам не возят. Нынче, как и в прошлые дни, приехали только свои.
Все они выглядели ошалевшими. Наш колючий холод жестоко ударил им в ноздри: они выезжали из Москвы в минус пять, а у нас тут к утру милосердно потеплело до минус тридцати.
Наконец и она подошла, улыбнулась осторожно, но всё же открыто, улыбка прекрасная, светлая.
Рост мой ниже среднего, а гостья была вровень; это вызвало у меня безотчётную симпатию.
Лицо – спокойно поднятое, большие внимательные глаза.
– С приездом, – сказал я. – Добро пожаловать в Ростов Великий.
Рюкзак она отдала с видимым облегчением, я перехватил – оказалось довольно тяжело.
Не теряя времени направились к машине.
Походка её мне тоже понравилась: лёгкая, решительная – такая бывает у тех, кто всегда точно знает, чего хочет.
Кроме рюкзака у неё на одном плече, с надёжной лямкой накрест через шею, висел бережно прижимаемый локтем плоский полотняный планшет, в каких художники носят свои рисунки; на другом плече, опять же с лямкой накрест, – кожаная компактная сума со множеством карманов. Перехваченная по груди ремнями наподобие пулемётных лент гостья выглядела воином в боевом походе. Впрочем, так оно, вероятно, и было.
В машине я слушал “Чужие люди” Моррисона, и, когда включил зажигание, загудела музыка, гитарное и клавишное бряцание полувековой давности. Из вежливости я убавил громкость на самый минимум, но Ворошилова сказала:
– Не надо, оставьте.
Я выполнил просьбу.
– Нравится Моррисон? – спросил.
– Конечно, – ответила она. – Классика психоделики.
– У меня только такая, – сказал я. – Хиппанские гимны.
– Уважаете хиппи?
– Я сам хиппан.
– Отлично, – сказала Ворошилова.
– Моего отначальника, – сказал я, – звали Иоанн Власатый. А кто в мировой культуре самые волосатые? Хиппаны. Вот и я хиппан.
– Прикольно, – ответила гостья вполне простецким тоном; я подуспокоился.
Пока всё шло лучше, чем ожидалось.
Мы ещё поговорили про хиппи и хиппанский тяжёлый рок – на самом деле присматривались друг к другу.
При знакомстве, особенно если человек важен и нужен, лучше сначала размять боковые, второстепенные темы.
Город у нас невелик, доехали быстро. Правда, когда свернул с дороги в свой переулок, последние двести метров переваливал понемногу, через ледяные скибы.
Тут меня обогнал местный рыбак, оснащённый по последнему слову техники: ревущий мотором гусеничный транспортёр, за ним на буксире широкие пластиковые сани – волокуша. Сам же рулевой – горбатое чудище в двух зипунах, натянутых один на другой.
– Ничего себе, – сказала Ворошилова. – Это что такое?
Я рассказал: гусеничные мини-транспортёры у нас называют “собаками”, и ездят они по озеру – для зимней рыбалки самая удобная техника; водительские права не нужны, и часто рыбаки гоняют на “собаках” не только по озеру, но и по улицам.
– Что же он, – спросила Ворошилова, – поехал на рыбалку в такой страшенный мороз?
– А в этом весь кайф, – ответил я и повернул к своим воротам.
Дом мой – в самом конце переулка, в череде многих других примерно таких же домов, маленький, но очень приличный, в два этажа, с просторным двориком, с окнами на озеро; вокруг – сплошной забор. Дом куплен двадцать лет назад: прежний хозяин решил переехать в Ярославль и забодал недвижимость надёжным людям. А мы, ростовские истуканы, хоть и не вполне люди, зато самые надёжные. Наверное, надёжней нас тут и нет никого.
– У меня прохладно, – предупредил я гостью. – Уж извините. Перед вашим приездом постарался натопить, но, по-моему, не получилось.
– Ничего, – сказала Ворошилова, – холод полезен для кожи.
– Вам виднее, – сказал я.
Она предложила перейти на “ты”, я согласился и повёл наверх, показал комнату, заблаговременно приготовленную, отдраенную, на постели – свежайшее бельё, душевая кабина сверкает, а из большого окна – вид на наше прекраснейшее озеро во всю его невероятную ширь. И Ворошилова замерла, глядя на рассветное сияние, – оно у нас бывает только зимой и только в самые морозы. Ярчайшая пунцовая полоса во весь горизонт, небесный пожар между землёй и небом… Потом алый занавес расслаивается на радужные цвета в их обычном порядке: внизу красный, выше оранжевый, жёлтый и прочие.
Я предложил подождать ещё, и мы какое-то время молча стояли плечом к плечу, наблюдая, как выкатывается солнечный мяч, опять же сначала малиновый, потом красный и, наконец, золотой, всепобеждающий.
– Отдыхай с дороги, – сказал я, – потом спускайся, будем завтракать. Но сначала вот тебе подарок от меня, в честь приезда. – Протянул, объяснил: – Браслетик серебряный, бляшки на нём медные. При ходьбе слегка позвякивают и отгоняют злых духов.
Гостья спокойно протянула руку, позволила надеть на запястье.
– Тут раньше жил народ меря, – сказал я. – Не славяне, финно-угры. Их женщины ходили все увешанные такими штуками с ног до головы. Ходили и звенели, за пять шагов было слышно. Теперь я делаю такие браслеты на продажу. Маленький бизнес.
Ворошилова тряхнула рукой, и бляшки издали глухой звук.
– Круто, – сказала она. – А ты тоже меря?
– Я истукан. У нас нет этнической принадлежности. Мой отначальник, настоящий живой Иоанн Милостивый, или Власатый, пришёл сюда из Германии. Он мог быть саксонцем, франком. Но мог быть и греком. Про него мало что известно. Жил в шестнадцатом веке, в правление Ивана Грозного. Нетленные мощи Иоанна Власатого находятся тут, в Ростове, завтра ты на них посмотришь. А сегодня – отдых, обустройство. Пойдём, перекусишь с дороги чем бог послал.
Шли последние дни Рождественского поста, но я полагал, что современная столичная девушка вряд ли соблюдает традицию воздержания, и выставил скоромный пирог с мясом. Прочие блюда были постные, зато деликатесы – наши местные, ростовские, все домашнего приготовления: квашеная капуста со злейшим красным луком, солёные огурцы, котлеты из щуки, икра – тоже щучья, копчёный лещ, монастырский квас и монастырская же медовуха, и то и другое – с градусами. Какие ёмкости подавать под медовуху, я не знал, забыл глянуть в интернете, но помнил, что под пиво нужны кружки, а под вино – бокалы, а поскольку медовуха крепче пива, то выбрал бокалы.
Когда гостья спустилась, я ей наперво предложил полный бокал для согрева, и она согласилась весело и охотно.
Вышла прибранная, переоделась в макси-юбку и вязаную кофту, щёки облиты морозным румянцем, волосы тёмно-русые, короткие, стан прямой. Ела с аппетитом.
После стаканчика медовухи расслабилась гостья, глаза её заблестели, жесты стали свободнее, смех звонче.
Очень приятная молодая женщина: уверенная, смелая. Не красавица: чуть тяжеловат подбородок, скулы высокие, татарские, крылья носа резко вырезаны.
Я положил на стол ключи.
– Весь дом – твой, на любой срок. Живи сколько хочешь. У тебя будет пансион: утром – завтрак, вечером – ужин, а обедать будем в городе. У нас отличные рестораны. Если хочешь, можешь готовить сама, составишь список продуктов – я привезу. Вот пароль от вай-фая, а это на всякий случай телефон моего брата, старшины нашей ростовской общины, его имя – Авраамий. Сегодня вечером познакомитесь.
– То есть я буду тут жить одна? – спросила Ворошилова.
– Я же сказал: мой дом – твой дом. Я поживу у брата.
– Это не дело, – решительно сказала гостья. – Я не хочу никого стеснять.
Я засмеялся.
– А как ты меня стеснишь? Я же деревянный. Холода я не чувствую, спать мне не надо, есть-пить – не надо. Я вообще, если хочешь знать, зимой почти всё время на улице провожу, под открытым небом. Меня вырезали из кипариса, дерево старое, кстати – дорогое, перепады температуры для него нежелательны. Если всё время ходить с холода в тепло – однажды пойдут трещины. Я и ночую тоже во дворе: под навесом стою – и размышляю. Или молюсь, или медитирую, или немотствую. Так что ты никак меня не утеснишь.
– Всё равно, – возразила гостья, – живи тут, пожалуйста! Мне одной будет страшно. Тем более такой мороз, вдруг отопление сломается?
Я опять засмеялся. От женщины веяло живым теплом, от этого поднималось настроение, всё вокруг становилось цветным, ярким и ласковым.
– Ничего не сломается. Я месяц готовился к твоему приезду, всё починено и проверено. Если гостья окажется недовольна хоть в малой степени – мне влетит.
– То есть тебя накажут?
Я кивнул.
– А как у вас наказывают? – спросила она, глядя мне в глаза. – Вы же деревянные, вам всё пофигу.
– Нет, не всё. Могут отказать в общении. Месяц со мной никто не будет разговаривать. Один раз такое было – очень неприятно, когда не с кем поговорить.
– А люди? У тебя есть друзья… ну, живые люди?
– Есть. Подруга. Кстати, меря.
– Подруга – в смысле “девушка”? – спросила Ворошилова.
– В смысле “подруга”, – ответил я. – Ничего такого. Ты давай закусывай, медовуха крепкая.
Она взросло усмехнулась:
– А тут не Москва, тут воздух чистый, свежий. На свежем воздухе хмель быстро выходит. Так что ты, Иван, за меня не беспокойся. – И точным движением, звякнув бляшками подаренного браслетика, налила себе ещё.
Эти простейшие действия – назвать меня по имени, самостоятельно наполнить бокал – чуть отодвинули её от меня, установили дистанцию; всё же мы были не друзья и даже не добрые знакомые. Она – живая женщина, известная московская художница, приехавшая по специальному приглашению, особенный визитёр, важный, ВИП-персона в чистом виде. Я знал про неё только то, что написано в интернете, а мало ли что там написано. Ну и Авраамий, брат мой старший, кое-что добавил, но немного.
Однако она знала про меня ещё меньше, про меня в том же интернете не написано ровным счётом ничего. И про моего брата тоже.
И про весь наш народ – ничего.
Мы не оставляем цифровых следов.
Она приехала к нам впервые. Меня заранее предупредили: ничего не знает, не видела. Это было важно. Погружать человека в наш потайной колодец – дело постепенное, спешка повредит. Турист, прискакавший на полдня, никогда ничего не поймёт. И даже если ночь переночует – не поймёт.
Поэтому первой своей задачей я полагал – совлечь гостью с туристической волны. Она была не поверхностный турист, не верхогляд. Она приехала отдохнуть, развлечься – но и по делу. Спешить не надо. У нас всё делается небыстро. У нас особенные отношения со временем. Чужой поймёт не сразу. Время не летит, не ползёт – крадётся. Астрономическое время исправно тикает: часы, дни, недели, месяцы… В тонком, волшебном мире время стоит: ничего не меняется в храмах, те же свечи горят перед теми же гробницами святых, тот же запах ладана перед образами – как было тысячу лет назад, так и теперь есть. А в мире тайном, скрытом, времени и вовсе нет: ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Есть то, что есть, и есть то, что должно пребывать вовеки, всегда. Но к пониманию ключевого принципа истории – “всегда” – ещё надо прийти, и путь долог. Прыгая через три ступеньки, к знанию не взойдёшь.
Наевшись, напившись, охмелев, наслушавшись моих рассказов, гостья ослабела, оттаяла и попросилась отдыхать: всё же путь из Москвы был если не слишком долгим, но довольно изнурительным, в общей сложности – полдня, да ещё мощный температурный перепад вдобавок.
Ушла по лестнице наверх; я посмотрел ей в спину: стройная, ладная, как будто спортом всю жизнь занималась – а я и не спросил. Потом спрошу.
Прибрал со стола. Объедки в пакет покидал – отдам соседу, у него есть кошка и собака. Глянул на термометр: в доме почти плюс двадцать. Живой человек пришёл, поселился, горячий от его дыхания, от его тела разошёлся жар.
Такого жара мы, деревянные, не знаем. Не умеем жить горячей жизнью настоящих горячих людей. Многое умеем, почти всё умеем – а этого не умеем.
Написал старшим сообщение, обоим – одно и то же: “Встретил, поселил, пока всё нормально”.
Представил, чем они сейчас занимаются. Авраамий, вероятно, наглаживает брюки и рубаху, вид глубокомысленный. Вполглаза смотрит телевизор – старшее поколение не умеет жить без телевизора. А телевизор в его избе стоит так, чтобы прохожим было видно через окно, для создания иллюзии: вот в доме обретается обычный человек, в его жилье горит голубой экран. Таков наш конспиративный приём, один из множества. На самом деле Авраамий прожил без телевизора три с половиной столетия и нормально обходился. Отними у него телевизор – ничего с ним не будет.
А что Анна? Она оттирает полы в избе, как привыкла, речным песком. Изба и так дочиста отмыта, однако по случаю скорого прибытия важной гостьи внеплановая уборка неизбежна, обязательна. Вчера я сделал так же.
Там, где мы живём, всё доведено до идеального блеска. Истуканы не спят, у них много времени, гораздо больше, чем у настоящих людей. Всегда можно изыскать час-другой, чтоб упорядочить доступный кусок реальности. Не так ли сказано и в священной книге: “Кто соблюдает себя в чистоте, тот будет сосудом ценным, освящённым, полезным хозяину дома, готовым для всякого доброго дела”.
А то, что я сосуд ценный, для меня очевидно. Правда, неясно, насколько ценный.
Привёл в порядок кухню, стараясь не шуметь.
Чтобы выехать из Москвы на шестичасовом поезде, художница Георгия Ворошилова, или Гера – так она просила себя называть, сегодня проснулась в четыре часа утра. Живые люди, особенно молодые женщины, в такую рань вставать не любят. Это я отлично знаю, хоть и деревянный. Теперь гостья будет спать до обеда или дольше. Точнее, “досыпать”, – так они говорят.
А я поехал дальше: день сегодня сложный. Заболел друг, надо было помочь.
Снова, второй раз за утро, завожу свою вездеходку; отверзаю ворота, звенящие на морозе; выезжаю; колёсные шипы сурово хрустят по серому льду.
На столе оставил записку, составленную, как мне кажется, в деловом и одновременно богемном московском стиле: “Вернусь к 14:00. Ещё раз – добро пожаловать в Спрятанный город! Welcome! Enjoy! Иван”.
На чужих языках я не говорю, но знаю некоторые английские слова – они сами собой выучились по текстам старых хиппанских песен.
Я уверен, что московская пришелица свободно владеет английским, иначе какая же она модная?
2
Я так и не смог привыкнуть к тому, что живые люди всё время чем-нибудь болеют. Сам факт ужасной уязвимости их тел, проницаемых для всякого вируса или микроба, понять нетрудно. Гораздо сложнее научиться жалеть.
Жалко их очень. Они беззащитны перед недугами.
Своих сородичей, деревянных, я никогда не жалел, хотя, если разобраться, живётся нашему брату много труднее. Мы нелегалы, мы вынуждены действовать с оглядкой. Живые не знают, что это такое.
Но когда живой, твой товарищ, к тому же девушка, падает с температурой, начинает кашлять – невыносимо жалко его.
При себе я имел два списка; с одним забежал в аптеку, набрал таблеток и микстур; второй отоварил в обычном магазине: имбирь, лимон и минеральная вода.
С двумя пакетами спасительных снадобий вошёл в квартиру.
Урма поблагодарила хриплым насморочным баритоном.
– Извини, – сказала, – напрягла тебя, надо было маму попросить.
Я промолчал. Мы уже это обсуждали. Если человеку двадцать восемь лет, ему лучше ни о чём не просить маму, надо уметь обходиться без мамы. Для побед над неурядицами нужны друзья. Не надо беспокоить маму, у мамы и так жизнь нелёгкая.
А друг – всегда подскочит и протянет руку помощи.
А что рука излишне твёрдая, деревянная – так про это никто не знает.
Сели на кухне, я на привычный свой стул; на плите исходил паром огромный чайник, окна запотели. Сырой горячий чад не был полезен моему деревянному телу, но я об этом не думал. Ничего с ним не будет, с моим телом.
Тёмно-каштановые густые волосы Урма свернула узлом на затылке, открыв полностью широкое лицо, прихваченное лихорадочным румянцем; полные губы большого рта обметало сизоватыми трещинками, глаза поблёскивали: человек был нездоров.
– Ну и чего? – спросила она, размешивая в чашке кипяток и мёд. – Как там твоя московская звезда?
– Да вроде нормально всё, – ответил я. – Выздоравливай, и я вас познакомлю.
– Не, – сказала Урма лёгким тоном, – не хочу я с ней знакомиться. Может, потом как-нибудь.
– Потом она уедет, – сказал я. – Вроде бы изначально договаривались на три дня, но брат хочет, чтоб она пробыла неделю.
Урма села напротив.
– Что-то тут не то, – сказала она. – Как-то всё это немного странно. Модная, молодая, интересная, занимается древнерусской сакральной пластикой. Я же её погуглила, эту Георгию Ворошилову. У неё пять персональных выставок. А в Ростове Великом никогда не была. И вот приехала – но всего на три дня. Что такое три дня? Кругом-бегом, туда сходил, здесь погулял, и обратно в Москву… Это несерьёзно.
Я вздохнул и ответил:
– Вообще – не хочу в это влезать, даже краем локтя. Я местный, великоростовский. Ко мне приехала чужая, московская. Она не в теме. Мне велели ей всё показать. Но показать надо не только места, но и людей. Я сразу подумал про тебя. Ты искусствовед, она художник. Давай я вас сведу?
Урма несколько раз отхлебнула из горячей чашки.
По мокрым окнам стекала вода.
У нас в Ростове количество искусствоведов на квадратный метр территории всегда зашкаливало, учитывая три музея, четыре монастыря, десяток древнейших домонгольских храмов, сонм святых местночтимых и во всей земле российской просиявших, а также мастерские финифти.
– Не, – повторила Урма, легко удерживая простецкий бытовой регистр, на какой способны только самые лютые искусствоведы. – Я ростовский человек с двумя дипломами и без работы. Что я могу сказать звезде модной живописи? Выразить восхищение? Пристроиться снизу? Записаться к ней в друзья в социальных сетях? Как всё это должно выглядеть?
– А ты расскажи про свою бабушку, – предложил я. – Это будет круто, интересно.
Урма чуть подобралась, взгляд стал отчуждённым, прохладным.
– Про мою бабку, – ответила она, – знает только моя семья и ещё – ты. Потому что мы с тобой товарищи. Развлекать чужих людей рассказами про бабку я не собираюсь. Это семейная тема, частная жизнь, она чужих не касается. Знает мама, знает родня, знаешь ты; вот и достаточно. Молчи про это, прошу тебя.
– Ладно, – сказал я. – Постараюсь.
От Урмы в мою сторону надвинулось колючее, сильное, как будто озёрной водой плеснули в лицо. Я знал, как это бывает, я привык. Сила надавила, мягко обволокла, пригрозила – и пропала.
– Не “постараюсь”, – сказала она и добавила твёрдо: – А молчи. Не трогай мою бабку, она умерла давно, и я её тоже не трогаю. У Кастанеды прямо написано: никогда никому ничего про себя не рассказывай. Вот и я не буду. Понял?
– Да, – сказал я. – Понял, буду молчать.
Урма закашлялась трудно.
– Жаль, – сказал я. – Расчёт был на то, что вы познакомитесь. Общее дело делаете…
– Не общее, – ответила Урма. – Я в Москве жила, художников много видела. Люди искусства – все эгоисты. Но они эгоисты не пошлые, не в мещанском смысле, они эгоисты, потому что вынуждены обслуживать свой дар. Ты пообщайся побольше с этой московской птицей – ты поймёшь. А моё дело – предупредить. Москвичи – люди интересные, конечно… Но ты многого от них не жди. Они сюда приезжают, что-то делают… Но всё, что сделают, они заберут с собой, ничего не оставят. Понимаешь?
– Понимаю, – сказал я и встал. – Но настрой твой мне чего-то не нравится. Какой-то он враждебный.
Урма проводила меня до двери.
– Не враждебный, – поправила. – Настрой – свой, наш, ростовский. Давай обнимемся. Я, может, заразная, но к тебе вроде ничего не пристаёт. Спасибо тебе за помощь. Через два дня буду в норме.
От неё пахло живым, чуть солёным, и шершавое опасное облако снова окутало меня, надвинулось и ушло.
Спускался вниз на лифте с её пятого этажа с дурной головой.
Завёл тачку, музыку врубил, гитару Роберта Планта. Но почему-то не пошёл Роберт Плант, выключил.
Полегчало через несколько минут, когда колокол на кремлёвской звоннице ударил к обедне. Бронзовый медленный удар такой, что и внутри машины слышно. Звук, идущий сразу со всех сторон, из-под земли, с неба, а главное – изнутри тебя тоже, изнутри других, идущих по тротуарам, закутанных в шубы, как будто колокол – везде, висит на звоннице – и одновременно в каждом человеке.
Конечно, она права, подумал я, успокоившись. Тут даже и спорить не о чем. Гости приезжают и уезжают, а мы остаёмся. И наши тайны, всякие-разные, тоже остаются с нами. У меня своя тайна, у подруги своя, а вокруг город, он соткан из тайн – их не разгадать ни за три дня, ни за неделю. Я тут всю жизнь живу и то не всё разгадал.
3
Вернулся – в доме пахло свежим кофе. Гостья сидела на кухне и ела, стол был уставлен тарелками – совершенно освоилась, то есть. Даже свечу зажгла для уюта. Посмотрела на меня, улыбнулась с набитым ртом, глаза чуть блестели.
– У нас же ресторан запланирован, – сказал я.
– Обойдусь, – ответила Ворошилова.
– Тогда вечером.
Почувствовал некоторое смятение. Вдруг обнаружил, что количество молодых приятных женщин в моей орбите увеличилось ровно вдвое: к местной, ростовской, добавилась приезжая, московская. Необычное ощущение, внутри него хотелось побыть подольше. Всё-таки надо их познакомить, подумал я. Как-нибудь потом. А пока – действую по плану.
Объявил Ворошиловой, что она едет знакомиться с моими старшими: оба готовы и ждут с нетерпением.
– Они классные, – сказал я искренне. – Они тебе понравятся.
Ворошилова прихватила с собой рюкзачок (что в нём, я не спросил), и мы выдвинулись по морозу, не желающему отступать.
До села Вепрева Пустынь недалеко, но дорога неважнецкая даже летом, а зимой тем более, и пока я тянул по заметённой снегом колее на второй передаче – всё рассказал.
Нас всего трое в общине. Кроме меня – старшина Авраамий, от изначальника Авраамия Ростовского, особо чтимого святого Ростовской земли, и Анна, от изначальницы святой благоверной Анны Дмитриевны Кашинской, княжны Ростовской, княгини Тверской. Оба изначальника при жизни испытали много всего, можно даже кино про них снять, только никто не будет снимать такое кино и смотреть тоже – слишком страшно получится. Оба – Авраамий и Анна – восстали давно и относятся к первому, самому авторитетному поколению деревянного народа.
– Наверное, – сказал я, – тебе будет проще относиться к нам как к обыкновенной семье. Отец, мать и сын. Почему я об этом говорю – потому что заранее подумал, как ты нас увидишь со стороны… Хотя формально они мне не родители. Авраамий – старший брат, Анна – старшая сестра. Но они мне как родители, они меня подняли и всему научили. Их возраст считать бесполезно, запутаешься. Круглым счётом в живом состоянии они пребывают триста с лишним лет и всё время живут тут, в Ростове.
– Мне рассказывали, – ответила Ворошилова. – Никола Можайский рассказывал.
– А, да. Ты же знакома с Можайским. – Я помолчал, решился и спросил: – А какой он? Никола Можайский?
– Разный, – сказала Ворошилова, тоже сделав некоторую паузу. – По-другому не объяснить. Какие вы все? Разные. Непонятные. Деревянные – и живые. К этому нельзя привыкнуть. По крайней мере, я не смогла. Вот разговариваешь, как сейчас с тобой, – и забываешь… Вроде обыкновенный человек… А потом вдруг слышишь, как у него спина скрипит… Или видишь, что он не ест и не пьёт и не мёрзнет на холоде…
– Ах ты! – вскричал я с досадой. – Ты же мёрзнешь!
– Есть немного.
Я поспешил включить отопитель на полную мощность.
– Мне попадёт, – сказал. – Если ты будешь хоть немного недовольна, мне круто прилетит.
– От старших?
– Ну а от кого.
– Так я им не скажу.
– А они поймут. Их нельзя обмануть. И, кстати, пока ты тут у нас живёшь, не вздумай тратить свои деньги. Весь твой отдых – за наш счёт. Еда, сувениры, всё такое… Если Авраамий узнает, что ты свои потратила, – мне прилетит. А от Анны прилетит в три раза больше. Анну лучше не раздражать…
Вепрева Пустынь утопала в голубых сугробах; избы торчали, как корки чёрного хлеба, брошенные в миску с молоком. Я двигался по глубокому следу того, кто проехал тут незадолго до меня; я знал кто.
Остановился перед сплошным забором. Калитка не заперта: нас ждали. Открыл ворота.
Ворота у Анны особые: не на стальных петлях, а на резиновых, вырезанных из старых автомобильных покрышек, – конструкция полувековой давности. Створки тяжёлые и всегда перекошены: чтоб открыть, надо каждую сначала подать вверх, потом оттаскивать. Обычный живой не справится – только если очень сильный. Придумано специально. Нечего тут делать обычным живым, только нашим, истуканам.
Зато за воротами почти весь двор расчищен, и тропа к дому. И проезд в дальний угол двора тоже свободен – там наша дровница, там хранится наш товар.
Скоро снова поедем на работу и товара станет больше.
Здесь же, у дома, стыл на морозе облезлый грузовик с тупой мордой, ГАЗ–66, прозванный в народе “шишига”. Старый, как всё вокруг, но всегда исправный. Для нашего бизнеса лучше машины нет. Когда мы прошли мимо, от кабины повеяло остатками тепла и запахом масла: Авраамий, значит, прибыл совсем недавно.
Я без стука открыл скрипучую дверь; в тесных, промороженных сенях поторопился веником сбить снег с обуви и себе, и гостье.
В доме натоплено, Анна постаралась. И даже горит электричество, чего, на моей памяти, давно не случалось. Обычно Анна даже свечей не жгла, экономила.
И пахло свежим хлебом, несильно, однако заметно.
Огромная кошка, чёрная как уголь, бесшумно подбежала под ноги Ворошиловой, вертикально задрав сильный хвост.
Они встали навстречу нам, мои старшие. Оба торжественные, кажется, ещё более деревянные, чем обычно. У обоих светились глаза; я знал этот свет – его, вероятно, видят только свои, деревянные, а живые не видят, или видят, но по-своему.
Сбоку от центра комнаты, ближе к печке, стоял накрытый стол, скатерть белоснежная. Электрический чайник меня удивил; где взяли такой чайник? Впрочем, понятно где: купили новый в магазине, может, вчера. Ради важного дела можно и чайник купить.
– Милости просим, гостья дорогая, – сказала Анна.
Под её взглядом я перекрестился на образа. Ворошилова не стала.
– Здравствуйте, – сказала она вежливо.
Авраамий двинулся к ней, немного сутулясь и поправляя левой ладонью пуговицу чёрного выцветшего пиджака. Вся его одежда, даже клетчатая рубаха и галстук (траурной полоски, коричневый с чёрным), давно вышла из моды, может, лет уже как пятьдесят.
Волосы он тщательно расчесал на прямой пробор, а бороду умастил одеколоном, чтобы перебить запах дёгтя. Впрочем, безуспешно.
Брюки с наглаженной кое-как стрелкой он заправил в огромные, по колено, валенки, самокатанные, подшитые свиной кожей на крепчайшей крученой льняной дратве.
Валенки были колоссальны. Сначала двигался сам Авраамий, а уже потом – его валенки.
Я посмотрел и загрустил: мой любимый старший брат выглядел натуральной деревенщиной.
Правую руку он вынул из кармана пиджака, полусогнутыми коричневыми пальцами пожал ладонь Ворошиловой и снова сунул в карман.
Теперь подошла Анна.
– Дай-ка погляжу на тебя, – сказала она низким колокольным голосом.
Ворошилова безо всякого смущения улыбнулась, как будто включаясь в игру, а это и была игра – гостья оказалась достаточно умна, чтобы всё понять. Но Авраамий и Анна по-другому не могли. Они играли. И притом, кстати, робели, волновались.
Обычный тёмный платок Анна сменила на пёстрый, и кофту тоже на почти новую, однако и таких минимальных ухищрений оказалось достаточно, чтоб подчеркнуть красоту моей сестры. Впрочем, ещё изменился взгляд: глаза чуть расширены, глядят на московскую девушку неотрывно, как на диковину.
– Николай Можайский передавал вам привет, – объявила гостья. – А это вот – от меня.
Она достала из рюкзака бумажный пакет, развернула, протянула картинку размером в две ладони, в простой, но приличной деревянной рамке.
– Пейзаж. Две недели как закончила.
Анна осторожно взяла подарок, но не стала рассматривать. Почти улыбнулась.
– Спасибо, миленькая. Сама-то я, старая, потешных картинок в доме не держу, только образа… Но от тебя приму, конечно.
И отдала сразу Авраамию.
– А можно посмотреть? – спросила Ворошилова.
– На что?
– На образа. Я таких не видела.
– Образа – они и есть образа, – ровным тоном ответила Анна. – Чего на них смотреть? Тем более ты в Бога не веруешь.
– Да покажи ты, господи мой, – произнёс Авраамий хмурясь.
Но Анна уже смотрела на мои ноги.
– Снегу в дом нанёс. Веник же есть!
Я молча вышел в сени и повторно обмахнул ботинки.
За все мои годы не было так, чтоб я смог войти в этот дом с первого раза. Анна всегда прогоняла: то обувь почистить, то пыль с куртки отряхнуть. Я уже давно понял, что таков ритуал. То же гостеприимство, только наоборот. Пришёл? Выйди и ещё раз зайди. Это не со зла делалось, не от самодурства, а потому что так надо. А как надо – Анна знала лучше всех.
Гостью вот не погнала, а меня – погнала, подумал я без малейшей обиды.
Когда вернулся – Анна и Ворошилова стояли у красного угла. Анна, не поднимая рук, указывала на иконы, вскидывая острый подбородок.
– Это – образ моей отначальницы, святой Анны Дмитриевны Кашинской, родившейся тут, в Ростове. Это – образ её мужа, князя Тверского, Великого князя Владимирского и всея Руси Михаила Ярославича, убитого в Орде. А это вот образ его матушки, княгини Ксении Юрьевны, местночтимой святой Тверской земли, которая, стало быть, приходилась Анне Дмитриевне свекровью. А тут вот, сбоку, гляди, у меня не образа, а гравюры, на прежнем языке – парсуны, это семья Анны Дмитриевны: её сыновья Дмитрий и Александр и внук Фёдор. Все также убиты в Орде… – Анна быстрым пальцем поправила край платка возле впалой щеки, добавила: – Всех убили. Сначала мужа, потом сына, потом другого сына, да с ним и внука.
– Извините, – глухо произнесла Ворошилова. – Я не знала.
– Да вижу, что не знала, – ответила Анна. – Но чего ж извиняться? То была не моя беда, а настоящей Анны Дмитриевны, а я только её деревянная фигурина. Теперь, миленькая, давай к столу, чай будем пить. Баранки вон, сама пекла к твоему приезду… И медок имеется прошлого лета…
Авраамий пододвинул гостье стул, Анна села напротив, продолжала смотреть в лицо Ворошиловой.
– Чего смеёсся?
– Я думала, будет самовар, – сказала Ворошилова, пряча улыбку.
– Самовар есть, – ответила Анна. – Только возиться неохота с ним. Когда долго живёшь, много чего неохота делать. Не то что лень, а неохота.
Авраамий подкинулся:
– Ежели желаете самовар – так мы сделаем.
– Нет-нет, что вы, – гостья сделала весьма элегантный вежливый жест. – Всё хорошо. Чай вкусный очень.
– А рюмочку-то? – провозгласил Авраамий и поставил на стол бутылку. – Рюмочку-то, с мороза-то?
– Почему нет? – ответила Ворошилова.
Она, очевидно, знала, как пить водку в компании истуканов, непьющих, некурящих, неядящих, – опрокинула, ни на кого не глядя. Мы же трое смотрели на неё.
– Уважаемая Георгия Петровна! – сказал Авраамий излишне, как мне показалось, торжественно. – Нет у меня слов-то, чтоб выразить, насколько для нас важно, что вы к нам прибыли. Я знаю, вы дружите с Николой Можайским по вашим делам московским… И он, Никола, конечно, вам-то много всего понарассказывал… Я, может, повторюсь, но всё равно… Для нас не просто важно, а насущно необходимо дружить с настоящими-то людьми. Причём дружить не втёмную, не во лжи дружить, а в правде, вот как с вами. Вы знаете, что мы – чудища, но согласны общаться… Вот в гости прибыли… Нам такие-то друзья нужны, и весьма! Умные, образованные, широких, стало быть, взглядов. Настоящие из настоящих. Как вы, как ваш-то батюшка, царствие ему небесное… Нам нужны настоящие горячие живые люди, потому что мы не можем больше прятаться. Довольно с нас. Триста лет прятались, ну и хорош. Пора нам выходить…
– Да что ж ты сразу-то с места в карьер? – перебила Анна. – Дай человеку освоиться! – И пододвинула Ворошиловой сразу и блюдо с баранками, и плошку с мёдом.
Гостья посмотрела благодарно. Я хотел повторно наполнить её рюмку, но решил не спешить, только добавил, глядя на Авраамия:
– Вот да. Чего ты сразу грузишь?
– Всё в порядке, – вежливо сказала Ворошилова. – Говорите, что хотите, я подготовлена. – И отпила из чашки и захрустела баранкой.
– Покажи лучше пест, – предложил я Авраамию.
– В другой раз, – ответил он, отведя взгляд.
Обиделся, что ли, подумал я. Вот ещё новость.
Анна продолжала пристально изучать гостью, но взглядом тёплым, почти ласковым.
– Ты, милая, – сказала она, – если в Бога не веруешь, то в городе никому не говори. Не то место у нас…
– Господи, мать, ну что ты лепишь такое? – встрял Авраамий, страдальчески морщась. – Ну неверующая, ну и чего? Кому она тут скажет? Может, на перекрёсток выйдет и крикнет: “Я неверующая”? Не слушайте вы её, Георгия Петровна. Она в Ростове-то бывает раз в три года…
– Нужды нет, – сказала Анна, поджимая губы, – вот и не бываю. У меня и тут хлопот полон рот, хозяйство вон большое, сами видали… Хорошо вот Иван у нас теперь есть, молодой, весёлый, приезжает, поможет, новости расскажет… Кто теперь президент, кто генеральный секретарь, с кем воюем…
– Сама ты генеральный секретарь, – произнёс Авраамий с заметным удовольствием.
– Да замолчи ты уже, сучок ты трухлявый! – ответила Анна, не повышая голоса. – Слова вставить не даёшь!
– Да ты не про то говоришь потому что! – упрекнул Авраамий. – “Хозяйство большое”… Да, большое. Общее, значит! Артель у нас тут, Георгия Петровна. Дровяное дело держим. Вот молодой человек тоже недавно влился, теперь-то веселей гораздо…
Кошка прошлась под столом, ткнулась мне в ноги.
– Ну как недавно, – сказал я, – двадцать лет уже. – И пояснил, махнув пальцем, для Ворошиловой: – Это для них недавно, они ж у меня ветераны.
Ворошилова аккуратно улыбнулась.
– Да, я понимаю. Отец говорил, что с возрастом время начинает бежать быстрее. Я думаю, если вы живёте триста лет, то для вас время просто летит…
– Ой, милая, – ответила Анна, тяжко вздохнув, – летит – не то слово. Аж посвистом свищет! Не успеваешь календари покупать! Кажется, Сталин только вчера помер. А мне тут, вишь, тычут, что путаю генеральных секретарей.
– Да кто тебе тычет-то, – сказал Авраамий. – Вы, Георгия Петровна, не обращайте внимания на нас, так-то мы мирные, друг за друга горой, мы просто волнуемся, вот и собачимся по мелочи. Мы ж гостей-то редко встречаем, а сюда вообще чужой человек и не заходит… Ростов-то – город потаённый, а уж Вепрева Пустынь вообще укромина, яма глухоманная… Так у нас устроено, стало быть, с умыслом! Чем дальше от суеты-то – тем лучше для нас, деревяшек! Верней, так раньше было, триста лет так было, а теперь вот – хожу и думаю: хватит нам таиться, нельзя так дальше. Надо к настоящим людям выходить, а для того друзья нужны, вот как вы…
Ворошилова помедлила, прожевала бараночку и спросила:
– А что конкретно от меня нужно?
Авраамий огладил бороду, переглянулся с Анной.
– Может, что-то будет нужно, – сказал он без нажима, – а может, и нет. Но точно не сегодня и не завтра. Для начала – познакомимся, будем товарищами… И то – если сами захотите… Погуляйте, отдохните, посмотрите наши храмы, монастыри, музеи-то наши, озеро… Еды нашей поешьте, питья попейте… Вот юноше велено упреждать все ваши желания…
Он посмотрел на меня; я мгновенно отрапортовал:
– Уже упреждаю. Экскурсии начнём завтра, а сегодня отдых, акклиматизация и ужин в ресторане.
– Да! – энергично похвалил Авраамий, выше вздёргивая бороду. – И акклиматизация, обязательно! У нас-то тут не Москва! Мы ж на болоте живём! Тут и сыро, и холодно! Ростов Великий есть ворота на Русский Север, так говорят.
– Где же тут болото? – спросила Ворошилова.
– Так ведь озеро, – ответил Авраамий. – Озеро именуется Неро, а на местном мерянском языке “неро” – это болото. Там воды-то – где метр, где два, а дальше бездонный ил… Но это всё вам расскажет наш паренёк, он-то много всего знает, с утра до ночи в интернете сидит… А от нас, старых-то, вам, Георгия Петровна, пока просто поклон за то, что согласились приехать. Брат мой, который Никола Можайский, очень вас уважает. Теперь вот гляжу на вас – и вижу: нет, не зря уважает.
Ворошилова заметно смутилась.
– Что же такого вы во мне увидели?
Задрожала короткая пауза, потом Анна ответила:
– Силу. Силу видно в тебе.
– Раньше, – добавил Авраамий, – здешние меря называли это “войма”. Так – на их языке. Который они почти забыли, когда смешались со славянами. Но я их язык немного знаю, потому что его знал мой отначальник, а жил он тут тысячу лет назад. А сам-то город Ростов поставили тут тысячу двести лет назад. А до того коренные люди, меря, имели тут другой город, поставленный полторы тысячи лет назад… Это я к тому говорю, Георгия Петровна, что вам у нас наверняка будет интересно. Потому что чем сильней человек, тем интереснее ему жить. И человека сильного всегда видно, у него всегда во взгляде любопытство, вот как у вас теперь… Думаю, за это даже можно выпить ещё одну…
Он налил. Гостья не возразила.
После второй у неё снова заблестели глаза.
– А можно, – сказала она, – я тогда проявлю любопытство и спрошу?
– О чём угодно, – ответил Авраамий.
Ворошилова посмотрела на Анну.
– Как зовут вашу кошку?
Анна удивилась, отодвинулась и заглянула под стол.
– Кошку? Да никак её не зовут. С чего б её звать? Сама приходит, когда ей надо. Чего зыришь, лохматая? – спросила Анна, наклоняясь ниже под стол. – Чуешь тепло человечье, зараза! Нравится! Я ж деревянная, от меня тепло не идёт…
– Но сила идёт, – вдруг сказала Ворошилова.
Анна и Авраамий снова переглянулись.
– Я ж говорю, – произнёс Авраамий, – она не такая, как все. Она тоже чувствует.
– Конечно, чувствую, – спокойно сказала гостья. – Я же художник. Творческие люди все чувствительные. И что вы деревянные, я сразу увидела. Я бы поняла, даже если бы не знала заранее… И вы правильно делаете, что не водите сюда людей. Тут у вас нет жилого запаха. От печки тепло идёт, а стены – холодные.
Анна сжала губы, подняла брови: мол, уважаю такую проницательность.
– Верно, – сказала. – Печку я только с утра затопила, к твоему приезду. А так я тут у себя только подтапливаю, да и то в сильные холода, чтоб изба не промерзала. Мне-то тепло зачем?
– А кошка? – спросила Ворошилова лёгким тоном.
– А чего кошка? – спросила Анна. – У неё шкура. Шерсть. Она животина, бессловесная тварь. Она у меня на огороде летом кротов изводит, а зимой – мышей и полёвок. Ну и всякая другая польза от неё бывает…
Помолчали малость. Я видел, что с кошачьей темы Анна хочет куда-то перейти, и она легко перешла:
– А муж-то есть у тебя? – спросила.
– Мужа нет, – ответила Ворошилова. – Жених есть.
– А чем занимается?
– Обучает нейросеть. Искусственный интеллект.
– Всё как у нас, – сказала Анна, чуть подумав. – Мы тоже искусственные. Но кое-кто, – она кинула быстрый взгляд на Авраамия, – интеллектом блещет не всегда. А чего же ты, дорогая, приехала к нам одна? Без жениха?
Ворошилова открыто улыбнулась:
– Ну надо же друг от друга и отдыхать.
Анна просияла.
– Вот верно! – похвалила она и выставила вверх длинный палец. – Вот это у вас, настоящих, хорошо устроено! – Она снова посмотрела на Авраамия, теперь с тяжёлой ухмылкой. – Вот пропал бы ты пропадом годков хотя б на тридцать – как бы я от тебя отдохнула!
– Да я хоть завтра пропаду, – ответствовал Авраамий, атакуя собеседницу выставлением бороды. – А ты-то куда денешься, спинища твоя кривая?
– Ишь ты, кривизну мою углядел, – Анна быстро поправила платок, поджала губы, дрогнула узким телом. – А сам-то каков? Стоеросина обомшелая!
– Хватит вам уже, – сказал я, не выдержав.
Они тут же смолкли, оба.
Осталось непонятным, то ли перепалка эта затевалась как спектакль ради столичной гостьи, то ли просто так, для развлечения, независимо от гостьи, а может, не затевалась, а полыхнула сама собой. Но теперь и здесь я не хотел во всё это вникать, и даже если б захотел, всё равно бы не вышло – слишком много было всяких входящих-привходящих обстоятельств. Притом что моя изначальная задача оставалась та же самая: прибыл гость, и я обеспечивал его комфорт.
Мои деды переругивались, а я – думал своё.
Заранее, за много недель мне поставили задачу, теперь я выполнял.
А до того, за десять лет, мне поставили другую задачу, шире и больше этой. Так что я действовал по плану, по расписанию. Я сидел, улыбался, слушал ругань старших своих, обонял печной дымок, вежливо изгибался – и двигался по графику: час за часом, день за днём.
Немного позже гостья попросилась по надобности, и я ощутил мгновенную панику. В хозяйстве Анны отхожее место располагалось во дворе, но главное – я не помнил, чтобы им кто-нибудь хоть раз пользовался. Однако Анна заявила, что туалет – да, к сожалению, на улице, но всё же в полной чистоте и дорожка к нему пробита. Ворошилова ушла, глубоко надвинув шапочку.
Оставшись втроём, мы обменялись взглядами.
– Девка умная, – сказала Анна. – Нрава твёрдого. Она не согласится.
– Посмотрим, – ровным тоном произнёс Авраамий.
– А ты, малый, – Анна чуть наклонилась ко мне через стол, – имей в виду: если она уедет раньше, чем через неделю, я тебя перестану уважать.
– Сделаю, что смогу, – ответил я. – Пока ей тут нравится.
– Да чего ж ты шипишь-то на него? – гневно спросил Авраамий. – Всё он знает, лучше нас с тобой! В нашем деле всё завязано на него, пусть действует. Ты, Иван, не слушай старую женщину, двигайся по плану.
Анна выпрямилась, в её голосе появился громкий скрип.
– А кого ему слушать? Тебя? Ты у нас нынче кто – знаток по женской части? Ишь, сел тут, знай рюмочку наливает, барин хлебосольный! Да от тебя дёгтем несёт за версту, а туда же! “Не желаете ли рюмочку…”! Гляди, сам всё испортишь, кривая костылина!
– А ты у нас прямая, значит, – ответил Авраамий, опять выставив вперёд бороду, как орудие битвы, – тростиночка, значит…
Они явно собирались продолжать, но тут Ворошилова вернулась; кошка выбежала из-под стола и стала тереться об её ноги.
– Всё в порядке? – спросил я.
– Конечно, – ответила гостья, улыбаясь легко и спокойно. – Но, наверное, нам пора уже.
Я тут же встал.
– Мало побыли, – сказала Анна уже без скрипа в горле.
– Ещё заедем, – ответил я, не считая нужным скрывать раздражение. Я не любил, когда мои старшие препирались меж собой.
Ворошилова попрощалась, отдельно похвалив чай и баранки и погладив кошку; кошка, как я понял, расстроилась. Ей понравился настоящий живой человек из плоти и крови.
В машине – едва устроились и выехали – мгновенно запотели стёкла, этот фокус я знал: конденсация алкогольных паров, из живого тела выходящих. Пришлось ждать, пока тёплый воздух обдует лобовик.
Включил самый психоделический хиппанский рок, какой нашёлся в коллекции, а именно “Опыт переживания” Джимми Хендрикса, – Ворошилова стала качать головой и помахивать руками в такт музыке; ей тоже нравилось слушать Хендрикса, пока я, вращая руль, пробивался через снега в ледяном мраке.
На просёлке – с трассы в город – из чёрной вьюги мне едва не под колёса прыгнула фигура, замахала руками. Моя спутница даже вскрикнула от испуга. Позади фигуры у обочины стояла машина, едва различимая в темноте, без огней.
Я остановился и приоткрыл окно.
Из метели проявилось лицо, перекошенное от отчаяния, бледное, кривое.
– Извините! Заглохли мы! Аккумулятор сел! Подкурить дадите?
– А провода есть? – спросил я.
Провода для подзарядки аккумулятора у меня и свои имелись, но положено было спросить. Не просто так, а для понимания: если мужик зимой ездит со старым аккумулятором и не имеет при себе проводов – значит, он конченый лох и отношение к нему должно быть соответствующее.
– Есть! Есть! – возопил бледный, мгновенно перескочив от отчаяния к надежде или даже восторгу. – Всё есть!
– Без проблем, – ответил я и стал сдавать назад, а Ворошиловой объяснил: – Обычное дело.
– Напугал, – с досадой произнесла столичная спутница; исходящий от неё запах алкоголя стал сильнее.
– Не бойся, – ответил я. – В такой мороз все злодеи сидят по домам. А это просто люди попали в беду.
Вышел, открыл капот.
Бледный человек крупно трясся от холода, суетился и спешил. В таких случаях (не мною замечено) водители всегда суетятся – не желают отнимать лишнего времени у того, кто согласился помочь. Если же в редкие моменты попросивший помощи не суетится, то оказывающий помощь бывает недоволен; короче говоря, пострадавшему положено суетиться.
– Полчаса стоим! – пожаловался бледный, совершенно окоченевший от лютой стужи. – А никого нет! Вы первый!
– А вы не местный, – сказал я, – тверской, по номерам вижу. Чтобы вы знали, у нас по этой дороге почти никто не ездит. Тут поворот на трассу очень опасный. Все ездят через город, там перекрёсток и светофор…
– Буду знать, – ответил бледный, подсоединил провода и бросился заводить свою тачилу, видавшую разные виды.
В салоне у него сидели ещё люди – насколько я понял, две женщины, закутанные до глаз в шарфы и платки.
Тут можно было бы свысока дать совет бледному парню: если машина старенькая, ненадёжная, если не уверен – то в минус тридцать лучше дома сидеть, а не мотаться за сто километров, тем более с пассажирами. Но я, разумеется, промолчал.
Бледный довольно быстро завёлся. Зажглись фары, замигали аварийные огни. Женщины в салоне задвигались, обрадованные.
Бледный тем же аллюром выскочил, стал сдёргивать зажимы проводов.
– Вы нас просто спасли, – с чувством заявил он и стал совать мне какие-то деньги.
– Не надо, – сказал я. – Сегодня я вам помог, завтра вы другому поможете.
Бледный не стал возражать, но помедлил.
– А вам не холодно? – спросил почти с детским любопытством.
Тут я сообразил, что стою перед ним без шапки, в расстёгнутой куртке.
– Нет, – ответил. – Я местный, привык.
Бледный, судя по взгляду, не до конца поверил. Помолчал немного и сообщил:
– А мы втроём чуть коньки не двинули. Жена уже плакала от страха. Ещё пять минут – и пошли бы пешком, к людям. Вообще непонятно, как выживать в такой мороз. Очень хреново.
– Слушай, друг, – сказал я. – Есть простой способ, как пережить любую беду. Если, допустим, тебе совсем хреново – ты просто начинай мечтать о том, как будет хорошо, когда всё закончится. А всё закончится, по-любому. И морозы закончатся, потом и зима вообще закончится. Короче говоря, если плохо – начинай думать, как будет хорошо, когда всё пройдёт.
Бледный ещё помолчал и улыбнулся.
– Спасибо тебе, уважаемый. Ты хороший человек.
И убежал к своим женщинам.
Да я вообще не человек, захотелось мне ответить.
Вернулся за руль, бодро кивнул Ворошиловой, тронулся.
Пусть я не человек, но мой отначальник был человек, Иоанн Власатый, а по первому прозванию Милостивый, и занимался он тем, что поднимал дух людей, изнемогавших от всяческих бед. Он полагал свою миссию в том, чтобы укреплять дух окружающих, вселять силы, успокаивать – делом, словом, личным примером.
И я теперь делаю, как он.
4
Я не гордился тем, что помог незнакомцу. Я часто так делал; меня так учили.
А уж зимой, в лютый холод, на пустой дороге, в пяти километрах от ближайшего жилья – любой обязан помочь.
Потом мы медленно ехали через пургу, в завывании движка и шуме отопителя, включённого на полную, и, когда впереди появились наконец редкие городские огни, обещающие тепло, безопасность, отдых, Ворошилова вдруг сказала:
– Давай-ка мы не поедем в ресторан. Мне кажется, это совершенно лишнее. У тебя в доме полно еды.
– Запас на неделю, – ответил я.
– Ну вот, я перекушу что-нибудь, и хватит.
– А, понял, – сказал я. – Ты посмотрела на моих старших, на нашу избушку и решила сэкономить нам деньги. Типа, мы тут сами в драных валенках, а тебя кормим в ресторанах…
– Вот и нет, – сказала Ворошилова. – Я знаю, что истуканы богаты. Просто вы живёте очень скромно. Это, кстати, производит впечатление.
Я уже заметил: когда она начинала говорить о своём близком знакомстве с обычаями деревянного племени, её голос становился другим, твёрдым.
Замолчали, добрались до дома.
Когда я вышел под небо, ледяной воздух звенел, как струна Джимми Хендрикса. Или мне только так казалось.
Иногда я думал, сомневался: нельзя, невозможно поженить хиппанскую музыку Америки семидесятых и нынешние ростовские льды. Между одним и другим – дистанция в полвека и в десять тысяч километров. Но потом отбрасывал сомнения. Хорошая музыка живёт вне времени, вне пространства и расстояний, не признаёт ни эпох, ни территорий, ни тепла, ни холода.
Хотелось поговорить об этом со столичной художницей, наверняка у неё было своё мнение по этому интересному вопросу.
А гостья между тем сама вызвалась хозяйничать на кухне; и вот после некоторой суеты, розжига печи, обмена бытовыми репликами: давай сюда ботинки, их надо просушить, без тапок не ходи, полы холодные – мы сели вечерять. Гостья снова зажгла свечу. Её ужин состоял из овощей и хлеба. Я предложил ещё выпить – она отказалась; жаль, подумал я, лучше бы ей сейчас охмелеть, разговор будет важный.
– Расскажи, – попросил. – Как тебе мои брат с сестрой?
– Невероятно, – ответила Ворошилова, энергично покачав головой. – Просто фантастика. Я сейчас посмотрела – какая страшная судьба была у этой Анны Кашинской…
– Да, – согласился я. – Потеряла почти всю семью, ушла в монастырь, была настоятельницей, после смерти канонизирована, потом деканонизирована, потом опять канонизирована. Так что у неё мало причин любить людей.
– Нет, – возразила Ворошилова. – Она любит, просто по-своему.
– Ты ей понравилась, – сказал я.
– Это приятно слышать, – сухо сказала Ворошилова. – Но я поняла, что они от меня чего-то ждут. И женщина, и мужчина, Авраамий… И ты тоже. Вы от меня чего-то хотите. Я приехала сюда не развлекаться. Есть какой-то умысел.
Я вынул из кармана, положил на стол цветную открытку, придвинул к ней ближе.
– Это тебе пришлют через четыре месяца, в середине мая.
Ворошилова посмотрела.
– Знаю. Выставка в Москве. Ярославская и ростовская храмовая скульптура. В честь юбилея отца.
– Открытие пятого июня, – сказал я, – в день памяти местночтимых святых Ростовской земли. И в честь юбилея твоего отца.
– Да, знаю, – повторила Ворошилова. – Я уже готовлюсь. Это будет и моя выставка, новая серия работ, я как раз их сейчас делаю… Это большое дело для меня, я редко выставляюсь…
– И для нас большое дело, – сказал я. – Особенно для меня. Не просто большое, а самое главное.
Смотрел, как она ест: медленно и аккуратно. Хлеб ломала – над тарелкой, чтобы крошки не падали на скатерть. Подумал: надо подождать, пока прожуёт.
Положил локти на стол, потом убрал: вспомнил, что неприлично.
В присутствии такой женщины хотелось вести себя очень прилично.
– Ты готовишься, – сказал, – и я тоже готовлюсь. Давно, десять лет. Эту выставку в Москве в институте искусствоведения организовали мы, ростовские истуканы. Нам ещё помогли московские. Наверное, Никола Можайский, тебе известный, участвовал… А может, и нет. Я только знаю, что московские активно подключились, без них мы не справимся…
Ворошилова подняла на меня глаза. Морозный румянец уже сошёл с её щёк, и запах алкоголя тоже исчез. И хорошо, он ей не подходил, запах.
Когда я готовился к её приезду, когда покупал медовуху, когда наполнял холодильник овощами, салатами, стейками – я представлял её по-другому. Думал, она будет развинченная, эпатажная, всё-таки творческий человек.
И мне в это миг вдруг мучительно захотелось сменить тему, рассказать ей, как я приятно удивлён, впечатлён. Ожидал ведь другого: капризов, плохо замаскированных снисходительных взглядиков, может, и брезгливости; честное слово, предполагал, что мне заранее вышлют райдер с перечислением требуемых условий размещения звезды современного искусства: джакузи, четыре ящика розового шампанского, три букета свежих лилий, автомобиль бизнес-класса… чего ещё там требуют знаменитости, спускаясь с небес в сырую провинцию. А вместо этого – вот: сдержанная молодая женщина с рюкзаком. Жуёт теперь огурцы и редиску с чёрным хлебом и явно отлично себя чувствует.
Жаль, невыносимо жаль было портить ей настроение, но деваться некуда, дело требует.
– На этой выставке, – произнёс я, – будет вот что. Через сто сорок дней, в конце мая, из музея нашего Ростовского кремля в Москву в институт искусствоведения привезут семь экспонатов. Семь деревянных скульптур. Привезут спецтранспортом, под охраной. Одну статую апостола Иоанна Богослова, одного Иоанна Крестителя, или Предтечу, также известного как Иван Купала, одного Николая Угодника, одного Леонтия Ростовского и ещё троих. Привезут – и поставят в выставочном зале института, и выставка будет торжественно открыта. А потом – мы ограбим выставку. Мы украдём эти семь скульптур.
Ворошилова перестала жевать.
Я боялся, что увижу страх в её глазах; нет, не увидел. Подождал: как отреагирует? Опрокинет ли еду, разобьёт блюда об стену? Вскочит со стула, потребует немедленного отъезда?
Но она молчала, не шевелилась.
– Мы хотим ограбить музей, – повторил я. – Теперь ты знаешь.
5
Мне следует тут изложить свою предысторию. Она же – история моего отначальника.
Мы – деревянные истуканы, ожившие рукотворные образы святых, живших до нас.
Первые поднялись самостоятельно после 1722 года. Почти все они точно знают своих отначальников. Сейчас они – уважаемые ветераны. Лидеры, стоящие во главе региональных общин.
Другие же – большинство, следующие поколения – восстали не сами собой, а усилиями братьев. Их разыскивали – повреждённых, подгнивших, обожжённых, порубленных, – тщательно реставрировали и поднимали. Эти – восставшие через таинство – обычно не помнят, кого изображали. Они берут себе имена и фамилии произвольно, какие сами пожелают. Кто хочет зваться в честь Ильи Пророка – становится Ильиным. Кто хочет в честь Николая Угодника – становится Николаевым.
Есть такие, кто выправляет себе паспорт на какое-нибудь простейшее имя, например Сергей Петров, но по древнему обычаю берёт себе второе имя – прозвище.
Мой же случай совсем редкий. Меня разыскали двадцать восемь лет назад и потом два года восстанавливали, но по виду моей фигуры сразу точно определили: Иоанн Милостивый, Власатый, святой юродивый Ростовской земли.
История запомнила лишь день и год его смерти: 3 сентября, от сотворения мира 7089 года, а от Рождества Христова – 1581-го.
После смерти Иоанна и обретения его нетленных мощей деревянный резчик, мастер, изготовил фигуру умершего в полный рост из кипарисового дерева. Деревянную статую. Ей можно было поклоняться как двухмерной иконе, целовать её, плакать перед ней.
В каких церквях стояла кипарисовая скульптура – я не знаю. В Ростове сначала были деревянные церкви, потом стали строить каменные, иногда на тех же местах, иногда на других.
Почему кипарис – понять легко. От реального, настоящего Иоанна сохранились две реликвии: его книга – Псалтирь на латыни, рукописная, и его нательный кипарисовый крест. Соответственно, деревянных дел мастер решил изготовить скульптуру из того же дерева, что и крест, – из кипариса.
Кипарис в нашем климате не растёт, только в субтропиках. Где взял кипарисовые заготовки ростовский резчик – никому не ведомо. Также неведомо, был ли тот резчик именно ростовский: он мог жить и в Ярославле, и в Новгороде, и во Пскове, а даже и в Москве.
Но мы знаем, что кипарис имеет особую силу; это лёгкое и мягкое дерево, его смолы используются в индустрии запахов как составная часть духов и благовоний. Ствол кипариса узок, из него нельзя выдолбить цельную фигуру. Резчик использовал массив нескольких стволов, соединив их меж собой замками.
Кипарис очень дорого стоит. Лично я, истукан из нынешнего, XXI столетия, полагаю, что резчик, изготовивший скульптуру, имел материальную поддержку какого-нибудь вельможи, боярина либо сына боярского, государева слуги, богатого купца. Но это лишь домыслы. Повторю: имя резчика мне неизвестно.
Также я не знаю даже приблизительно, когда резчик издолбил из кипариса моё тело: это могло произойти и в ХVII веке, и в следующем. Я пытался проводить изыскания, но они ни к чему не привели.
Как попало в Ростов, северный суровый город, дорогостоящее субтропическое кипарисовое дерево – покрыто мраком.
Лично моя история началась теперь, в новейшие времена. Мои собратья отыскали меня, починили моё тело, а затем подняли. Это случилось в 2002 году.
Мне то есть от роду двадцать шесть лет, у меня сознание молодого человека. И не могу сказать, чтобы мне это не нравилось.
Итак, от начала: в XVI веке в Ростове жил и действовал настоящий Иоанн Милостивый, Власатый, проживший извилистую судьбу, сделавший много добрых дел и умерший, как умирают все живые. После его физической смерти тело его не сгнило, потом обретены были нетленные мощи, а затем вокруг мощей начали происходить чудесные события, исцеления больных. И реально живший человек был причислен к лику святых.
Его кипарисовое изваяние пребывало в храме – неизвестно, в каком именно, – вплоть до 1722 года. В тот год все подобные статуи, скульптуры, круговые фигуры были признаны не соответствующими канону, недостаточно красивыми, и по приказу Святейшего синода удалены из всех церквей и монастырей. С того времени и вплоть до нынешнего дня православных святых разрешено изображать лишь двухмерно, на досках, на иконах.
В третьем десятилетии XVIII века, в царствование Петра Алексеевича, Великого, кипарисовое изваяние святого Иоанна Власатого вынесли из храма, а затем то ли разбили полностью, то ли частично, то ли закопали, то ли сожгли, то ли начали жечь, но вытащили из огня, то ли вообще не сжигали и не разбивали, а просто спрятали, а потом хранили – опять же неизвестно, как тщательно.
Так эта статуя пребывала вне храма; может быть, валялась в овраге, может, лежала у кого-то в углу сарая, может, её сберегали, а потом перестали, может, вообще не сберегали – но нашли только спустя примерно двести семьдесят лет.
А после – починили, подновили, удалили сгнившие куски, приобрели за большие деньги новые фрагменты кипарисового массива. Чтобы полностью восстановить истукана, нужно использовать тот же материал. Если фигура издолблена из тысячелетнего дуба – следует изыскать такой же дуб. Если из кипариса – значит, ищи такой же кипарис.
Меня восстановил великий резчик деревянного народа именем Антип Ильин, сам истукан.
Когда моё кипарисовое тело было полностью восстановлено – в него вдохнули, вместили Невму, Святой Дух, и так я стал живым.
Таинство поднятия творил ещё один истукан, его звали Читарь.
А помогали ему другие истуканы, ростовские, двое: Авраамий Ростовский и Анна Дмитриевна Кашинская.
Впоследствии Читарь погиб мученической смертью, был изрублен в куски своим же товарищем.
Авраамий и Анна – и поныне моя родня, семья.
Я не святой юродивый Иоанн Власатый. Я – его деревянный рукотворный образ, а попросту говоря – его копия; причём неизвестно, насколько она близка к оригиналу.
Летописи утверждают, что Иоанн пришёл в Ростов уже пожилым человеком, в возрасте не менее шестидесяти лет, а то и старше. Сам же я – копия того, настоящего, моего отначальника – ощущаю себя на тот возраст, в каком сейчас нахожусь, то есть на двадцать шесть лет. Мышление шестидесятилетнего я постичь не могу, да и не надо.
Я никогда не состарюсь, мне всегда будет столько, сколько сейчас.
О чём думал мой отначальник – я ничего не знаю, не помню.
Всё, что я знаю, я знаю из церковных летописей. Указанные в них факты я сопоставил с трудами профессиональных историков. Вышло скудно, но по крайней мере связно.
Я мыслю себя как самостоятельное существо. Пусть я копия – но жизнь у меня своя.
Весной года 7079-го от сотворения мира, а от рождества Христова 1571-го армия крымского хана Девлет-Гирея подошла к Москве. Армия насчитывала до ста тысяч всадников и была усилена отрядами турецких янычар. Хан Девлет отнюдь не собирался атаковать столицу, лишь пограбить предместья, но обнаружил, что Москву защищают только малочисленные стрелецкие отряды: основные силы русского войска вели боевые действия на северо-западе страны. Шла изнурительная Ливонская война.
Хитростью обойдя русские заслоны, хан Девлет-Гирей обрушился на Москву, разорил её и сжёг. Основной добычей стал богатейший ясырь – люди, угнанные в рабство, до пятидесяти тысяч молодых мужчин, женщин, подростков и детей. Их потом продали в Турцию: молодых баб – для удовлетворения сладострастия, мужчин – на галеры. А ещё примерно столько же слабосильных стариков, младенцев и женщин поумирали от разора, с голодухи или от эсхатологического отчаяния.
В начале мая того года, узнав о приближении крымско-турецкого войска, царь Иван Васильевич IV, Грозный, поспешил уехать из Москвы в Ростов Великий.
Примерно понятно, почему Иван Грозный бежал от нашествия крымчан именно в Ростов: он надеялся, что святая Ростовская земля даст если не защиту от поганых иноверцев для всей России, то хотя бы крепкое укрывище для её властителя.
В том же самом 1571 году в том же городе Ростове появился человек по имени Иоанн, блаженный и юродивый Христа ради. Впоследствии он станет известен как Иоанн Милостивый, Власатый.
Летописи утверждают, что изначально Иоанн пришёл в Москву из немецких земель, а уж затем переместился из Москвы в Ростов.
Можно предположить, что Иоанн из Москвы бежал, так же как и его тёзка царь Иван, перед угрозой вторжения крымско-татарско-турецкой армии.
Ещё более смелым будет предположение, что Иоанн Власатый был знаком с Иваном Грозным, а возможно, даже и приживался при нём. Царь Иван любил юродивых, в его правление юродство на Руси процветало. Грозный был царём истово верующим, богобоязненным, он верил, что Святой Дух воплощается в уродцах, безумцах, дурачках.
Юродство не есть безумие. Юродство считается добровольно принятым на себя обязательством; юродивый – это не дурачок, не сумасшедший; часто это человек хорошо соображающий, умный. Юродство он принимает как модель поведения, как социальный манёвр. Для себя он может оставаться рассудительным, трезвым и рациональным.
Само слово “юродивый” восходит, по всей видимости, к понятию “урод”, то есть урождённый, родившийся, как все, по воле Бога и природы, – но не таким, как все. Урод, уродливый, юродивый. “Урод” в смысле: родятся всякие, вот и такой уродился, “урод”, ну и пусть живёт.
Сейчас мы не можем знать, какой вид и характер имело юродство Иоанна Милостивого. Известно лишь, что своего дома он не имел, ночевал на папертях, или в притворах храмов, или у сердобольных людей – кто пустит.
Был он, как сообщают, знатного рода, образован, говорил и читал по-гречески, с собой имел Псалтирь, писанную на латыни.
До конца неясно, почему его прозвали Власатым: то ли потому, что имел длинные волосы и бороду, то ли потому, что носил власяницу – рубаху из козьей шерсти. Либо прозвище получил по обеим причинам. Но если уж его прозвали Власатым – наверное, волосы у него были действительно длинные: он их попросту не укорачивал.
Так и я, его образ, поднятый спустя столетия, имею длинные волосы до плеч и бороду – правда, совсем короткую. Молодые парни сейчас носят бороды, это модно. Так что я не выделяюсь из общей массы.
В любом случае Иоанн Власатый и царь Иван Васильевич Грозный оказались в Ростове в один и тот же год.
Далее их пути разошлись: Иоанн остался в Ростове, царь Иван отбыл назад, как только стало известно об отступлении крымских татар.
Царь отбыл, а Иоанн Власатый остался в Ростове и десять лет прожил там, и там же скончался глубоким стариком.
Великие беды катились тогда по западным территориям державы. Многолетняя Ливонская война шла с переменным успехом, расходы опустошили казну. Старые крепости – Псков, Копорье, Изборск – переходили из рук в руки. Из Литвы пришла моровая язва, чума. Люди вымирали сотнями тысяч. Вспышки чумы шли одна за другой. В Новгороде умер каждый второй. Сотни деревень стояли пустыми. Некому было обрабатывать землю. Начался голод. Те времена люди назвали “порухой”. Земля была усеяна мертвецами. Вместе с чумой пришёл брюшной тиф, дизентерия, цинга. С эпидемиями боролись, запрещая въезд чужаков, выставляя близ городов заставы. Города просто закрывали ворота, но это не помогало.
Те, кто верил в Бога единого, Творца небу и земли, и Сына его, шли под стены ростовских монастырей, надеясь, что получат защиту.
Когда Иоанн Милостивый пришёл в Ростов, это был город беженцев, отчаявшихся простолюдинов, полумёртвых доходяг, жаждущих спасения: то ли чуда, то ли куска сушёной рыбы.
Ростов уже тогда имел славу изобильного места. Тут родились прекрасные овощи, а щуке, сому и судаку в озере не было переводу.
Люди верили в Божье благоволение: Ростов накрыт куполом, защищён верой. Так и до сих пор есть.
Но заражённые продолжали умирать. Их закапывали в скудельницах.
Ещё больше, чем мёртвых, было истощённых, еле ползающих – и стариков, и молодых, и женщин, и детей.
Обезумевшие от отчаяния люди решались на кражи, на смертоубийства. Иные пожирали мертвецов, иные просто приползали под стены храмов и монастырей, чтобы испустить дух на святой земле.
Монастырские кладовые быстро опустели. Хлеба в тех краях видали мало; никто не знает, сколь велики были запасы еды на берегах озера Неро и как быстро эти запасы исчерпались. Поруха – полный упадок державы и катастрофа народа – продолжалась множество лет. Один голодный и мучительный год сменялся другим, столь же пустым и гибельным. Чума то уходила, то возвращалась. Никакой надежды у людей не было, только на Божью милость.
Голодные люди объели все леса, ели почки, осоку, папоротник, крапиву и лебеду, лопухи.
Воду пили сырую, откуда придётся; дизентерия и холера убивали людей тысячами.
Лéса с крючком почиталась как великая ценность. Рыбу ловили круглый год, зимой из-подо льда, летом с берега. Рыбой можно было выжить. Каждая рыбёшка размером с ладонь могла отсрочить голодную гибель на несколько дней.
Когда наступали зимы – приблудные бедолаги, что пришли под стены ростовских храмов и монастырей, умирали не столько от заразы, сколько от переохлаждения. По всему городу жгли костры, вокруг них собирались сирые, надеясь пересидеть вживе ещё хоть одну ледяную ночь. Многие готовились умереть от моровой язвы, но умерли от холода.
Ещё больше было тех, кто прознал о Ростове Великом и пошёл туда, но умер по пути от лишения физических сил. Пешие и конные пути на Ростов все были усеяны телами умерших, не добравшихся до цели. Их некому было хоронить, их просто оттаскивали с торного пути в сторону, они лежали и разлагались, и летали над ними густые тучи трупных мух.
Но может быть, картина была совсем другая.
Может быть, изнемогающие беженцы из заражённых земель и не дошли до Ростова – не так уж легко было дойти. Мы не знаем теперь, как это было, не можем знать. Водный путь из Новгорода в озеро Неро сложный, по многим рекам и волокам – слабому или больному не одолеть. Пеший путь тоже сильно изнуряет. Может, и не дошли чумные больные до Ростова – или дошли, но в малом количестве. Вполне возможно, что в бушующем океане смертей город Ростов остался в некотором смысле оазисом благополучия. Поэтому, собственно, и сбежал Иван Грозный от набега крымских татар именно в Ростов. Не потому, что духовная столица, а потому, что экономически надёжна: монастыри стоят, морковь растёт, рыба ловится и моровая язва сюда не докатилась. Такая гипотеза тоже есть. Ростов Великий расположен вне главных торговых путей – это не торговая площадка, здесь никогда не было потока прибывающих и уезжающих пришлых.
Может, и не было никакого нашествия изнемогающих, умирающих, и город остался чистым, малым, спокойным, островком тишины и стоячего времени.
А что время в России одновременно и движется, и стоит – не я первый заметил. Вероятно, время так же стоит и в других больших цивилизациях: в британской, французской, итальянской, немецкой, китайской, индийской. Одна и та же пластинка прокручивается раз за разом. Но это другой разговор. А первый – мы вернёмся к нашему герою и через него ко мне, потому что я рассказываю его историю, а свою, соответственно, предысторию. И меня, уж извините, в этом рассказе будет тоже много.
Я рассказчик, и всё, что будет изложено, – пропущено через моё сознание.
Умершего Иоанна Власатого похоронили, как благочестивого христианина, в ограде деревянной церкви священномученика Власия, за храмовым алтарём. Такой чести удостаивались немногие.
В день погребения случилась буря, от ударов молний сгорели несколько деревянных строений.
На могилу Иоанна приходили безнадёжно больные – и исцелялись чудесным образом. Иерей Власьевской церкви по приказу митрополита Ростовского стал записывать все случаи и записи эти отправлял в Москву. Считалось, что исцеление приносит земля, взятая с могилы Иоанна. Больные брали воду, освящённую в церкви, смешивали её с могильным песком, пили – и выздоравливали. Никакого научного объяснения этому не было и до сих пор нет.
В 1767 году в Ростове построили каменную церковь Толгской иконы Божией Матери, перенесли в неё останки Иоанна и обустроили каменную гробницу, раку. Здесь же, подле гробницы, хранятся кипарисовый крест Иоанна и его Псалтирь.
В ХХ веке, во времена воинствующего государственного безбожия, случаи чудесного исцеления – если они и были – замалчивались. Информация расходилась только в виде слухов. Профессиональные врачи не наблюдали чудесно исцелившихся, не проводили обследований.
Правда в том, что у святых могил – Иоанна и других – исцелились единицы или, может быть, десятки больных. А хирургия, антибиотики, родовспоможение, санитария и гигиена спасли жизнь сотням миллионов людей по всему земному шару. Сальбутамол спас астматиков. Инсулин спас диабетиков. Медицина, основанная на научных знаниях, торжествовала повсюду. А в храмы за помощью высших сил обращались – как и всегда – самые отчаявшиеся, зашедшие в тупик, те, кому врачи помочь не могли.
Неизлечимые алкоголики молились перед иконой “Неупиваемая чаша”. Тяжёлых неврастеников возили в дальние монастыри на исполнение чина отчитки, и часто это помогало. Известны случаи, когда молодые женщины, имея официальный медицинский диагноз “бесплодие”, рожали прекрасных здоровых детей по молитвам своих духовников.
Однако все эти истории и все резоны я здесь изложил только по необходимости. Я современный образованный человек, живу в XXI веке. Я знаю правила.
Если ты не врач – никогда не ставь человеку диагноз. Если не учился искусству врачевания семь лет – не пытайся никого лечить, не давай советов. У больного только один путь: к доктору. Спасение больному даёт медицина, а уже потом вера в Бога и в святые чудеса. Так устроен современный мир, в котором я живу.
Лично у меня нет ни одного документального, неопровержимого свидетельства чудесного исцеления тех, кто молился у мощей Иоанна Власатого.
Сам я, разумеется, никого не исцеляю, и вообще, какой-либо особенной святости за собой не чувствую; я мирской человек, заботы мои все мирские.
Я такой же, как все, в таких же штанах, в такой же куртке, как у всех, пройду мимо – вы не заметите. Слабо улыбающийся парень малого роста, неопределённо приятной внешности. Он ни на что не претендует и ничего никому не пытается доказать. Он не пьёт и не курит, и в его машине всегда полный бак. Он никогда ни с кем не спорит. Он в основном помалкивает.
6
Ворошилова не закричала, не подскочила, не убежала.
Выслушав, она снова стала есть, только на меня не смотрела. Нож глухо позвякивал о тарелку. Руки – а я смотрел внимательно – не дрожали.
– Это будет вот как, – сказал я. – В Москве, в институте искусствоведения, мы заменим оригинальные скульптуры на копии. Оригиналы вывезем. Копии вернутся сюда, в Ростовский кремль, а оригиналы мы спрячем и поднимем, они станут живыми, и так мы присоединим к нашему народу ещё семерых братьев. Хищение будет тайным, никто не пострадает. Всё рассчитано, подготовлено до миллиметра, до секунды. Вот, я тебе рассказал, а дальше реагируй как хочешь. Для меня главное – чтоб ты знала.
Я ждал, что она попросит ещё выпить.
Не попросила. Только молчала какое-то время. Наконец произнесла трудно, чуть кашлянув:
– Один из ваших свёл в могилу моего отца. Ограбил его дом, и папа умер от инфаркта… Его звали Антип, он потом пропал без вести…
– Знаю, – ответил я. – Это был тот самый Антип, который восстановил моё тело. Я потом хотел найти его, поблагодарить… Но мне сказали, что он исчез.
– Тогда чего ты ждёшь от меня сейчас?
– Ничего, – твёрдо сказал я, стараясь держать деликатный тон. – Сейчас мне важно, чтобы ты знала правду. Ты приехала сюда, в Ростов, чтобы я тебе сегодня, сейчас рассказал правду. Мы хотим, чтоб ты знала. Мы так решили.
Наконец Ворошилова отодвинула тарелку. Придвинула стакан с чаем, но отодвинула и стакан. Снова молчала; я ждал, не отрывая взгляда.
– Неприятно это, – произнесла она.
И мне показалось, что голос её заскрипел, как скрипит у деревянных, когда они говорят что-то важное, главное.
– Неприятно, – повторила почти уныло. – Я готовила эту выставку. Двенадцать больших работ сделала… Думала, это будет прорыв или хотя бы событие… В смысле – для меня событие… А теперь ты говоришь – “кража”. Я думала, это будет моя выставка, а оказывается, это будет ваша деревянная уголовщина. Очень неприятно это понимать, скажу честно. Нехорошо это, унизительно. Не для вас, для меня. Может, мне вообще не надо тебе это говорить, мы едва знакомы… Но вот, говорю. Что там будет за кража, меня не касается, но по отношению ко мне это всё… Не знаю, как сказать…
– Да не говори ничего, – посоветовал я не слишком уверенно. – Зачем сразу делать выводы? Я признался, ты услышала, ну и хватит пока. Ты в нашем деле не участвуешь. Но мы посчитали нужным информировать тебя, потому что мой народ тебя уважает. Вот и всё. Расклад простой и понятный. Времени полно, дело будет в начале лета, впереди вся зима и вся весна, у тебя будет возможность всё обдумать…
Ворошилова грустно улыбнулась.
– А что тут обдумывать? – спросила она. – Это для меня полгода – большой срок, а для вас это завтра. Вы же почти бессмертные. И если у вас всё решено, то моё мнение ничего не значит.
Я помедлил. Понял, что мне нравится этот разговор. Всё было обставлено правильно, красиво. Я, молодой паренёк двадцати шести лет, держал ответ за весь свой народ. Говорил “мы” и не смущался. И собеседница моя, ещё вчера мне незнакомая, а сегодня почти подруга, слушала, как я высказываюсь от имени всего многотысячного племени истуканов, и смотрела с доверием.
Ощутил себя участником общего громадного исторического хода. За моей спиной замаячили, возникли из ледяной темноты мои родители и учителя, я держал ответ за них за всех; мой тёплый уютный домик был подарен от них от всех; без них, без всех – я ничего из себя не представлял, ничего не значил.
Свеча сильно оплыла. Я пальцами снял нагар.
– Ты мне наврал, – печально сказала гостья.
– Когда?
– Когда сказал, что ты хиппи. Какой же ты хиппи? Ты – вор, преступник. А хиппи – люди мирные, они никому не делают зла.
– Вот я как раз такой и есть. Очень мирный деревянный парень. А вор я – по обязанности. Известные тебе старшины, Авраамий и Анна, готовили меня целенаправленно. В последние годы мы готовились все втроём, а кроме нас, ростовских, ещё другие, которых я в глаза не видел. Сколько наших участвует – я не знаю, но много…
Ворошилова резко подняла ладонь.
– Стоп. Я не хочу знать подробностей. И я, наверное, пойду.
– Конечно, – сразу ответил я.
Ночь уже гудела снаружи, злобно потрескивала. Даже истуканы, равнодушные к холоду, не любят таких ночей.
Ждать надо, просто ждать, утром послабнет.
На втором этаже моего дома гораздо теплее, чем на первом. Тёплый воздух поднимается вверх.
Георгия Ворошилова доела свои овощи, свой хлеб, огладила кофту на груди и ушла к себе. Я слышал, как она ходит, и уловил момент, когда она угомонилась.
Вопреки ожиданиям, мне не стало легче. Хотя Анна обещала.
Не тяни, велела мне Анна, расскажи в первый же день. Она расстроится, напугается, может, даже сразу уедет, хотя не должна: Можайский говорил, она сильная, в отца своего пошла, а отец у неё очень ушлый был дядька, много делов наворотил… Но даже если девка уедет – потом всё равно вернётся. Она уже к нам привязана навсегда. Настоящих людей, которые знают нашу тайну, – их очень мало, но они отборные, слабаков и дураков мы к себе не подпускаем. И если настоящий человек вызнал нашу тайну – он уже к нам прилепляется на всю жизнь. Так устроены живые. Знание тайны превращает обычного человека в избранного, и чем страшнее тайна, тем более избранным чувствует себя живой. Это гордыня, разумеется. В нас, деревянных, гордыни нет и быть не может, потому что мы все – копии, мы не настоящие, а лишь изображения настоящих. Какая тут гордыня? А вот живые, настоящие, горячие – они без гордыни жить не умеют, гордыня их тешит. В этом смысл существования всего нашего народца. Мы – живые, но мы не настоящие, а лишь изображения настоящих, и понимание этого губит на корню всякую попытку возгордиться. Как гордиться, чем гордиться, если весь ты – лишь тень того, кто был до тебя?
Однако, сказала мне далее Анна, сама уверенность в том, что московская девка никуда от нас не денется, – это тоже гордыня. Может, и денется. Возьмёт, да и пошлёт всех нас к чёртовой матери и будет по-своему права. Она нам ничего не должна. Ну да, истуканы ей помогли, выставки её оплачивали – но помогли, потому что сами захотели, а она не просила помогать. Так что с нею пока ничего не ясно, и ты, малый, будь настороже: один Бог знает, как всё повернётся.
И я решил быть настороже.
Чтобы отвлечься, снова стал думать, представлять, чем сейчас занимаются мои старшие. Наверное, до сих пор сидят у Анны возле остывающей печи и делятся впечатлениями от визита гостьи. Они ведь действительно ждали её с детским нетерпением. Волновались. Даже новый чайник купили.
А может, Авраамий уже уехал на своей “шишиге” и катит сейчас по заметённому просёлку вдоль берега озера, избегая смотреть на лёд.
Он наше озеро не любит, ни разу при мне не подходил близко, ни зимой, ни летом. Такова его тайна, а она есть у всякого.
7
1073 год
Двое на льду, кирбасами машут, прорубь долбят. Ночь, но луна светит, всё видать. Кирбасы – с приладом, у каждого на конце топорища петля, за руку привязывать. Не привяжешь – ан уронишь орудие под лёд, а где другое найти? Железа в этих краях нет, всё железо везут из Новгорода.
Помашут – чуть отдохнут, мерекают меж собой на своей мерянской колме.
Кирбас – топор на их языке.
Авраамий – третий, но у него нет топора, только медная трость, посох – дар Иоанна Богослова. Авраамий стоит поодаль и смотрит.
Прорубь загодя готова, у каждого рыбака своя, а то и три; много дюжин прорубей по всему озеру, и к чужой не подходи, даже и не моги помыслить. А как они отличали свою от чужой – Авраамий не разбирался. Как-нибудь отличали, не дураки они тут.
Озеро немалое, семь поприщ от города до другого берега, откуда каждое утро выкатывается солнце, а повдоль пойти – ещё в два раза больше. Место просторное, да всё поделено, чужой словен не сунется, только свои меря.
И озеро – на их языке “ярви” – они вовсе озером не считают, а называют “неро”, то есть болото.
Прорубь большая, три шага на три, её давно пробили, а теперь лишь подновляют: мороз такой, что за одну ночь её затянуло льдом толщиной в палец.
Оба мужика здоровые, длиннорукие, на полторы головы выше Авраамия, а по весу прикинуть – вдвое против него, с красными рожами, обожжёнными морозом и ветром. И оба щукари от рода, потомственные.
Меря вообще сильные и большие, сильнее словен и ладожан.
Давеча князь Владимир Всеволодович как раз спрашивал у Авраамия, не поможет ли тот между делом подыскать среди крещёных мерян несколько крепких юнцов годов от четырнадцати к нему, князю, на службу. Но Авраамий отказал, не его это дело было. Его дело – людей к Богу приводить, а не к князю.
Первого щукаря звали Чекулай, второго – Мазай.
Первого Авраамий давно крестил, предложил имя Сергий, тот не возразил, но раз уж был всю жизнь Чекулаем – так им для всех и остался. Причём Чекулай-Сергий не только сам крестился, но жену привёл и детей и вообще пристрял к Авраамию, на службы ходил, к причастию, а то просто так, поговорить. Посты, правда, не держал, с этим делом у мерян всегда было туго: нелегко объяснить, зачем себя ограничивать в пище. По-русски Чекулай говорил чисто, “Отче наш” и “Верую” знал наизусть. Хороший, разумный мужик, принявший христианскую веру из интереса. Ему надоело быть язычником, относить арбуям требы, вот и переметнулся.
Он, Чекулай, и позвал Авраамия пойти с ним на лёд. Сказал, что передаёт общую просьбу, от себя и от напарника, и от жён их и детей, и ещё от других рыбаков, которые сами не пришли, потому что боятся арбуя и его палки.
Чекулай рассказал: откуда ни возьмись в озере появилась злая большая рыба, распугала всю прочую малую рыбу. Сама же – жрёт наживу с крючков вместе с крючками и лесы обрывает. И так многие рыбаки уже лишились крючков, а это ценность. И улова почти что совсем нет. И скорее всего, это вообще не рыба, а сам Йолс пришёл, то есть чёрт, вылез из ледяной тины – и теперь вредит людям, и люди очень просят арбуя помочь прогнать Йолса.
В подкрепление просьбы Чекулай пытался всучить Авраамию дары: кочан капусты и двух свежих лещиков. Авраамий, конечно, даров не принял – не колдун же он, в конце концов. Но помочь – пошёл. Взяв с собой жезл, дар Иоанна Богослова.
Жезл, иначе посох, никогда не выпускал из правой руки с того часа, как обрёл. А если надо было обе руки освободить – например, умыться, – он прислонял медное орудие к правому плечу. И спал с ним в обнимку.
Со временем заметил, что нижний конец жезла стал понемногу обдираться. Страшно было видеть, что священный дар повреждается хоть в малой царапине. Тогда попросил кузнеца, и тот аккуратно наложил понизу искусную железную пятку.
Потом ещё время прошло, и Авраамий привык к посоху и сросся с ним, всё тело привыкло.
А другой рыбак-щукарь, Мазай, был поганец и елыман, то есть тот, кто говорит только на своём, мерянском глаголе, а по-русски не понимает и понимать не желает. За всё время, пока шли по льду к проруби, Мазай ни разу ничего не сказал Авраамию, правда, поглядывал с уважением, а на его жезл – со страхом.
Теперь елыман Мазай сел у проруби с лесой в пальцах – и стал трясти рукой, непрерывно подёргивая лесу. А чтоб было не скучно, тихо загундосил песню, а может, и не песню, а какой-нибудь заговор-приговор “приди-приди, рыбка, не маленькая, а большая”, что-то такое.
Авраамий ничего не смыслил в рыбной ловле и стал было прохаживаться за спинами щукарей и притоптывать ногами, чтоб согреться. Но Чекулай попросил его стоять недвижно.
– Ждать придётся, – сказал он, шмыгнув носом. – Она долго будет кругами ходить, она – осторожная. А может, и вообще не придёт. У неё жор бывает два раза в год: по осени, перед холодами, – и по весне, когда мечет икру. А зимой она мало ест. Но эта – придёт, мы знаем.
Тогда Авраамий отошёл в сторону, поворотился на восход и стал творить молитвы, не шевеля губами, это у него давно уже выходило само собой. Даже если размышлял о сугубо мирских делах, какая-то часть разума всё равно молилась, совлекаясь в единое целое с душой.
И время для него текло не само по себе, а через молитвенное усилие; иногда неслось вскачь, иногда останавливалось. Всё внешнее постигалось через внутреннее. Снаружи являлись знаки – изнутри приходило их верное толкование.
Потом оба рыбака заговорили меж собой негромко, но оживлённо, Авраамий повернулся – и увидал, что леса в руках Мазая натянута, теперь он держал её обеими руками. Чекулай встал рядом и тоже схватился за лесу.



