Либрусек
Много книг

Вы читаете книгу «Пока горит свечи огонёк» онлайн

+
- +
- +

© Толстиков Н. А., 2026

© Анцух Л. Ф., составление серии, 2024

© ОДО «Издательство “Четыре четверти”», 2026

Брат во Христе

Повесть

Посвящается Н. Н.

1

Владыка Серафим готовился к уходу на покой. Таков устав – архиерею после семидесяти пяти лет следовало подавать о том прошение. Оно, полежав где-то под сукном на столе, возымело ход, и теперь в лавре готовили старому архиепископу преемника. Владыка, теребя дрожащими от волнения и немощи пальцами лист бумаги с патриаршим указом, увидел вдруг себя как бы со стороны. В просторном, залитом солнцем кабинете за письменным столом сидел в поношенном, ставшем слишком большим для высохшей плоти подряснике старец с лысой, изляпанной коричневыми пятнами головой с седым пушком реденьких волос над ушами.

– Владыка, Вы просили напомнить… – из приемной заглянул секретарь. – Кандидат на духовный сан к Вам для собеседования.

– Пригласите.

Ставленник был неказист, мал ростом, робко топтался в большущих резиновых сапогах возле двери, и с них натекла на пол грязная лужица. Наконец он опомнился и суетливо подбежал под благословение к поднявшемуся из-за стола архиерею.

Узкое, в глубоких прорезях морщин лицо со скорбными складками от краев тонкогубого рта, небрежно подстриженная пегая бороденка, настороженный взгляд выпуклых водянистых глаз.

«Годиков тебе уже немало, батюшка, и прожил ты их непросто, нелегко, – подумал владыка. – И не умствовал много, сразу видно по рукам-то…»

Кисти рук, увесистые, мосластые, с грубой кожей, в заусенцах, со въевшейся грязью, ставленник пытался втянуть в короткие рукава невзрачного пиджачка.

«Подбирает же кандидатов на сан отец Павел! – усмехнулся про себя владыка. – Хотя… Глаз у него, как рентген. Доверимся. Да и этот уже мой последний, кого рукополагать».

– Так и будем молчать? Представьтесь…

– Караулов… Руф, – ответил угрюмо гулким басом кандидат.

«Диакон добрый, однако, выйдет!» – решил было с удовлетворением владыка, но насторожился – фамилия показалась знакомой.

Он попросил кандидата рассказать о себе, только в скупо роняемые тем слова вслушивался мало. Сквозь толстые линзы очков пристально всматривался в лицо ставленнику и пытался вспомнить, где видел похожее…

2

Руф Караулов дожил уж до седых волос, лета упорно поджимали – под пятьдесят, а до сих пор он не знал, любила его мать или нет.

Запомнилось: в крохотной своей комнатке она ставила маленького Руфа перед стеной, сплошь увешанной иконами, и сильно, до боли нажимала цепкими пальцами на плечо, вынуждая сына плюхнуться на коленки. Руф послушно шептал вслед за матерью непонятные слова молитв, путал, перевирал их, под косым материнским взглядом крестился и старательно прикладывался лбом к полу. Знал, что теперь будет отпущен гулять на улицу.

Мать пекла просфоры для единственного в городе храма. Ее, всегда ходившую в темной долгополой одежде и наглухо, по самые брови, укутанную в такой же темный платок, со строгим взглядом немигающих глаз и со скорбно поджатыми в ниточку губами, соседи по улочке именовали «попадьей» или «монашенкой». А Руфа, стало быть, все кому не лень обзывали «попенком».

Как он ненавидел свое прозвище и желал избавиться от него! Чтобы каждый слабак или девчонка не дразнились, Руф пытался липнуть к самым хулиганистым пацанам в школе. Те подбивали простодушного, бесхитростного Руфа строить разные пакости учителям, дурачиться на уроках, но выстроить из себя «крутого» у него все равно не получалось. Проклятая кличка оставалась, как приклеенная, а дома еще мать за шалости славно лупцевала сынка вицей.

Руф, переваливаясь с двойки на тройку, героически дотянул восьмилетку, а дальше путь известен – шапку в охапку и бегом в профессионально-техническое училище.

Азы профессии столяра и плотника он осваивал охотно; на другом краю города среди незнакомой ребятни и прозвище наконец от него отлипло. Разве еще кто из соседей по набережной улочке поминал, да и то изредка: был бы Руф гладкий и пузатый, с бородищей до пупа, а то он ростом не удался, в кости мелковат, сух – в чем только душа держится; глаза на узком длинном личике навыкат, водянистые, мамкины.

В пору отрочества у него прорезался бас; мужики-наставники на практике в стройкомбинате хохотали – мол, всех девок и баб, паренек, этаким своим гласом распугаешь! И как в воду глядели: семейством впоследствии Руф так и не обзавелся, остался холостым. Чтобы отвлечься, Руф развел в сарае возле дома колонию кроликов, заботился о них и, бывало, не в силах дойти до порога дома – ночевал среди этих ушастых и пушистых созданий. Что поделать, если плотницкое и столярное ремесло располагает иногда к выпивке.

Случалось, в ненастье в сарай к Руфу заходил компаньон, а то и приводил еще кого. Через некоторое время вечернюю тишину встряхивал хорошо знакомый соседям бас, выводя слова какой-нибудь разудалой песни. Концерт продолжался до тех пор, пока в дверях сарая не появлялась разъяренная мать Руфа, сжимая в руках суковатую палку. Основной удар принимал на себя Руф, пока гости уносили ноги.

После «добавочной» утренней головомойки он, смятенный, превозмогая сушь во рту, пытался оправдываться перед матерью, припоминая чьи-то чужие слова: «Не мы такие, жизнь такая!»

А жизнь катилась и катилась… Не в гору и не под гору. В последнее время Руф все чаще заглядывал по утрам в комнату к матери и, стоя на пороге, вслед за нею шептал затверженные с детства слова молитв. Мать в такие дни смягчалась, сына, вкушавшего небогатый обед, не одаривала суровыми взглядами и не ворчала под скорый брякоток его ложки.

И в храм, что от дома неподалеку, возрождаемый из бывшего педуниверситетского склада, стал заходить.

Тем более настоятель отец Павел, прослышав про Руфовы плотницкие навыки, столярничать пригласил.

Раз, поправляя в комнате матери грозящую вот-вот сорваться со стены полку со старинными книгами, Руф неуклюже уронил на пол тяжеленный том и между раскрытых его страниц заметил надорванный пожелтевший почтовый конверт. Листочек письма он не успел прочесть, разобрал лишь в конце подпись: «Еще раз простите! К сему муж ваш несчастный иерей Петр».

Мать выхватила письмо из рук сына, скомкала торопливо и на его недоуменный взгляд ответила нехотя, сурово поджимая губы:

– От отца твоего.

– Так он жив и… поп?

– Не ведаю, жив ли, давно было… Убежал неведомо куда монастырь искать, чтоб грехи свои замаливать.

Руф прежде не раз пытался расспросить у матери о своем отце, но она отмалчивалась. А сын знал: не захочет – слова клещами не вытянешь. И отставал.

Он рассказал обо всем на исповеди отцу Павлу.

А тот, похоже, даже обрадовался:

– Так ты потомственный, Руф?! Буду готовить из тебя диакона. Мне помощник в храме очень нужен.

3

Когда будущий ставленник Руф Караулов неуклюже откланялся и ушел, владыка Серафим вспомнил все. Не зря фамилия кандидата заставила его напрячь память. От воспоминания больно кольнуло сердце. Серафим в ту давнюю пору еще только-только начинал служить священником…

* * *

Из алтаря отец Серафим, правя пасхальную заутреню, не видел, отчего в храме вспыхнул пожар. Это уж потом рассказывали, что у кого-то из прихожан, кто стоял вплотную к подсвечникам, уставленным множеством зажженных свечей, загорелся рукав одежды.

Больше самого бедолаги испугался отец Петр, поблизости за аналоем принимавший исповедь у старушек. С воплем метнулся он в узкий проход в толпе заполонившего храм люда, навострив перед собой клюшку, заковылял, припадая на больную ногу, подбитым селезнем, расталкивая всех, к выходу.

В храм, помимо прихожан, набилось просто зевак, даже подвыпившая молодежь сумела просочиться сквозь оцепление из милиционеров и комсомольцев-активистов. Вслед поповскому истошному воплю все стиснутое толстыми стенами скопление людей встревоженно колыхнулось и прильнуло к притвору, к крутой, ведущей на улицу лестнице. Кто-то из задних не устоял на ногах, соскользнул со ступеней, и жалобный заячий вскрик сгинул в заполошном топоте множества ног, перепуганном рокоте голосов. И опять кто-то задавленно вскрикнул в толпе, пытающейся в тесноте притвора вырваться на улицу, и еще загас чей-то предсмертный стон.

Владыка Гавриил показался в раскрытых царских вратах, своим слабым голосом попытался докричаться до охваченного ужасом людского скопища, вразумить, успокоить паству, да куда там…

Он повернулся и тяжело упал перед престолом на колени, согнулся в земном поклоне. Прежде гордый, даже надменный старец древней княжеской крови шептал горячо и торопливо: «Господи, помоги! Остуди неразумных!»

Диаконской дверью в алтарь по-хозяйски вошел местный уполномоченный по делам религий Аким Воронов. Во всеобщей суматохе и панике он, похоже, один не растерялся. Сгреб в охапку бедолагу-старушонку, нечаянную виновницу пожара, сорвал с нее тлеющую лопотину, бросил на пол, затоптал.

– Думаешь, боженька поможет? А, ваше сиятельство? Чего ж молчите?

Воронов с издевкою называл архиерея вместо «преосвященства» на светский манер «сиятельством», норовя лишний раз уколоть, что владыка был далеко не пролетарского происхождения, а из аристократической, недобитой революционными бурями семьи, сбежал с братом за границу. Тот и до сих пор там. Что братья за бугром поделывали – большой вопрос, но, когда товарищ Сталин ослабил нажим на «длинногривых», скромный монашек вернулся на родину и вскоре стал епископом.

Да тут Никита Сергеевич Хрущев твердо пообещал показать последнего попа по телевизору. И выперли епископа Гавриила из Ленинграда в далекий северный город. Забыл, господин, где находится – не во Франции, а в Советской стране, стал разные вредные проповеди о божественном за каждой службой произносить. В храм потянулись молодые оболтусы – и в одиночку, и ватагами. Интеллигенция всякая гнилая, крадучись, зачастила туда, развесила уши.

Но здесь на то и есть он, Аким Воронов, мужик далеко не промах. В войну служил в особом отделе, с поднадзорными много церемониться не привык, не особо тороват был и к попам. Грузный, неуклюжий Аким расхаживал по алтарю, как хозяин, людская суматоха в храме вроде бы его и не касалась, он подошел к отцу Серафиму и, обдав того тяжким табачным духом, приблизил почти вплотную свое лицо, скривленное в глумливой усмешке:

– Тебе, батько, ответ держать как настоятелю… Коли какую божью овцу в толкотне задавили. Слыхал я, как ты тут перед службой с начальником оцепления толковал насчет того, чтобы молодежь в церковь пропустили. Видишь, что приключилось?! Теперь хоть на коленках передо мной ползай, но регистрации я тебя лишу. Говорил я тебе: ты ж кандидат технических наук, светлая голова, и какого только праха в попы полез?! Не пацан зеленый, а почти профессор!

Жертвы были. В давке на лестнице затоптали насмерть старушонок – божьих одуванчиков; власти стали искать крайних и, ясно, нашли. Владыку Гавриила насильно отправили на покой, а отец Серафим, официально почисленный за штат, фактически был вышвырнут властным пинком без всяких средств к существованию: говорили, что легко еще отделался…

Отец Петр подстерег его поздним вечером возле арки ворот в церковной ограде, вышел откуда-то из темноты в круг света под тусклым фонарем и заковылял навстречу, волоча за собой угловатую дрыгающуюся тень. Хотел было по-братски расцеловаться, но замер с раскинутыми руками на полпути:

– Ты прости меня, отче! Все твои беды из-за меня… Но не по своей я воле!

Отец Серафим на миг представил довольную ухмыляющуюся физиономию Акима Воронова и, не останавливаясь, прошел мимо отца Петра, буркнув под нос:

– Бог простит!

– Испугался я, пойми! Давно уж испугался! – нет, не кричал, а бормотал ему вслед, с опаской озираясь, отец Петр…

Приехав в этот город на архиерейскую кафедру много лет спустя, владыка Серафим поинтересовался судьбой отца Петра Караулова, но никто ничего толком о нем не знал. Пропал человек.

4

Ленка сидела у окна, закинув ногу на ногу, и курила. Сделав затяжку, она картинно, вальяжно отводила в сторону руку с зажатой в пальцах длинной пахучей сигареткой. При этом движении полы Ленкиной легонькой, явно нарочно не застегнутой кофточки расходились, бесстыже оголяя упруго колыхающиеся груди с большими темными кружками сосков. Ленка опять подносила к своим губам сигарету и, усмехаясь, краешком глаза следила за смущенным Руфом, жмущимся испуганно в своем углу.

И откуда, из какого далека она взялась?!

Руф вроде бы уж и не вспоминал о голенастой рыжей девчонке из соседнего дома. Там жил одиноко старый холостяк, школьный учитель, и каждое лето его навещала старшая сестра. Вместе с ней из далекого неведомого города приезжало и ее семейство – дочь, зять капитан и внучка. Черноволосый капитан, затянутый в парадную форму, щеголевато прогуливался под ручку с толстушкой женой по городским улочкам, выразительно по-хохлацки гэкая. Служил папаша не ахти в каких знаменитых и привилегированных войсках, всего-навсего в автобате, но малолеток Руф о том не ведал, взирал завороженно на редкие медальки к разным юбилеям на офицерской груди.

Впереди четы выпрыгивала бойко рыженькая конопатая девчушка. Вот уж сорвиголова! Стоило ей приехать, и вся ребятня с улочки сбегалась к своей заводиле. Толокся тут и Руф на правах ближнего соседа: в игры играть его местная пацанва не больно звала. Начнут смеяться над большущей, словно капустный кочан, его башкой, болтающейся на хилом тельце от плеча к плечу, над штопанной-перештопанной затрапезной одежонкой – сам убежишь от позора из компании. При Ленке – нет, хоть бы словечко ехидное кто сказал, Ленке в рот глядят самые страшные Руфовы обидчики. Почему и как насмешливая и дерзкая девчонка прониклась жалостью к несуразному соседскому мальчишке – Бог весть; она ведь не только его от задир защищала. Видел бы кто из них, как Ленка втихаря выносила из дома для своего друга кусок булки с маслом или горсть конфет и угощала его в укромном месте. Руф поначалу, краснея и глотая голодные слюнки, мужественно отказывался от подарков, но Ленка настаивала, как всегда:

– Не ерепенься!.. Бери! Никто знать не будет…

Папа-офицер и мамуля поглядывали на то, как неотступно таскается лопоухий заморыш за их дочкой, посмеивались снисходительно:

– Кавалер…

Эх, беда, беда, когда и вправду пора этому подошла! На танцплощадке в городском саду пацаны вьюнами вились возле Ленки, по-городскому нарядной, своих местных подружек, начинавших в Ленкином присутствии стесняться, позабыли. Руфа, понятно, отпихнули в сторонку, да и на танцульках-то он, несуразный, когда пытался кривляться и дергаться, только хохот всеобщий вызывал. Но Руф на этот раз толчков и тычков не забоялся, от Ленки не отступался ни в какую, ни на шаг. Его вытащили без церемоний за шиворот крепкие высокие пацаны. Рассчитывали, видно, снабдить его пинком – и пускай несется с ревом восвояси. В другом случае Руф, может быть, и смирился, но тут-то кровное, почти родное, единственное хорошее в его жизни отбирали! И он со злобным рыком – бас знаменитый уже прорезался – расстегнул на себе солдатский ремень и начищенной бляхой одного из обидчиков по заднице припечатал. Тот с воем – прочь, и все остальные от Руфа отстали. Малохольный, чего с него взять! Шпана!

Жаль, что вот Ленка, возле которой он теперь вполне заслуженно вертелся и дыхнуть на которую боялся, вскоре уехала. На прощание прижала к себе засмущавшегося Руфа, сочно и вполне умело поцеловала его прямо в губы. И больше не бывала в городке…

Она присылала иногда письма, но из Руфа выходил плохой сочинитель ответов: с грамотой парень был не в ладах. Потом вся переписка заглохла. Однажды от Ленки все-таки опять пришло письмо. Руф как раз дембельнулся из доблестных войск стройбата, где все два года службы в северных лесах исправно обрубал сучки на поверженных в делянках деревьях. Ленка писала, что вышла замуж за одноклассника, лейтенанта, которого давно и преданно любила.

Руф напился с горя и выл, валяясь на крыльце, чем перепугал свою суровую мамашу. Может быть, впервые дрогнувшим голосом уговаривала она сыночка успокоиться…

– Ты надолго, Лена?

– Поживу пока, дом после дядюшки продам.

5

Владыка иногда выбирался на фортепианный концерт. В старинном зале консерватории на ложах с затейливой лепниной было немало укромных уголков, и знакомец директор устраивал ему местечко, скрытое от любопытных, а порою и насмешливо-иронических взоров. Время было такое, что церковь в стране вроде бы существовала, но везде старательно делали вид, что ее и нет вовсе.

Ждали выступления заезжей знаменитости, по этому поводу вывесили яркую афишу, где в уголке все-таки мелким шрифтом притулили парочку фамилий преподавателей консерватории.

Знаменитость, естественно, выступила на бис: румяный улыбчивый толстяк в черном фраке долго и охотно раскланивался публике. Игру преподавателей и студентов слушали не так внимательно; вот уже за рояль сел и последний выступающий – высокий лысоватый человек в очках и с короткой бородкой-шотландкой. Ширпотребовский костюм сидел на нем мешком, вызвав у кое-кого из публики снисходительные улыбочки. На первых рядах в партере и вовсе сожалеюще заухмылялись, когда музыкант беспомощно подслеповато уткнулся в листы партитуры. Но вот он прикоснулся длинными пальцами к клавишам и… весь зал потом, стоя, аплодировал, требовал еще и еще! Даже заезжая знаменитость вышла под занавес выступления и со слегка сконфуженным видом пожала неизвестному музыканту руку…

* * *

Память на лица у владыки была преотменная, но все-таки за вечерним богослужением в кафедральном соборе он с немалым трудом узнал в неприкаянно жмущейся в дальнем углу долговязой фигуре того музыканта-виртуоза. Без сомнения, у человека что-то случилось, и владыка послал иподиакона пригласить его после службы к себе.

– У меня два горя воедино слились… – первые слова дались ему нелегко, с болью, но под внимательным сочувственно-добрым взглядом владыки он разговорился. Склонив набок голову с ранними залысинами, музыкант беспокойно перебирал в длинных тонких пальцах снятые очки; худощавое лицо его с набрякшими синими мешками под беспомощно близорукими глазами выглядело измученным. – В один месяц. Сначала отец… наложил на себя руки. Повесился. Всю войну прошел, политруком роты был. И потом на партийной работе долго. Атеист до мозга костей. Религия – пережиток прошлого, «опиум для народа». И меня так воспитывал: если уж довелось зайти в храм, то только как бездушному экскурсанту. И я не думал тогда, что бывает это и по-другому… Союз развалился, и отец мой сник, потерялся. Он же не как те перевертыши: сегодня – коммунисты, завтра – капиталисты, лишь бы у кормушки быть, – он идейный. Жаль, для Бога у него места в душе не нашлось, ни раньше, ни позже. Может быть, так бы он и не поступил…

А мой сын… Играли возле железной дороги школьники, под вагоном стоящего на путях поезда решили на другую сторону перешмыгнуть, а тут состав и тронулся. Все успели проскочить, только сына одного под него затянуло. Он еще, в реанимации находясь, жил, мучился. Врачи разводили руками: спасения нет. Я в угол забился в каком-то беспамятстве: куда бежать, что делать? И так до самого конца… А вот попросить помощи у Бога, – собеседник поднял на владыку заблестевшие глаза, – даже в голову тогда не пришло. Правда, потом я взмолился, но поздно, поздно… Теперь всякий интерес к любимым делам, да вообще к жизни потерян.

– К Богу прийти никогда не поздно, – владыка, выслушав рассказ, помолчал и предложил: – Вы ведь не только музицируете, но и поете? Тенор? Не хотели бы вы петь в церковном хоре на клиросе?

«И вновь обрел человек себя. С Богом. И стал со временем нынешним отцом Павлом, настоятелем храма в городе. Теперь уж и сам людей приводит Богу служить. Как вот того Руфа, сына Петра Караулова».

Владыку Серафима немного утомили воспоминания, он задремал в своем удобном глубоком кресле. В старческом чутком сне привиделись мать и отец…

Отец был из обедневших дворян, карьеру делал споро, приспосабливаясь ко всему сам и особо ни на кого не надеясь. И пока не грянуло в семнадцатом году, он успел дослужиться до чина статского советника.

Мама родилась в семье известного петербургского фабриканта, и злые языки поговаривали, что денежки тестя помогали хоть и родовитому, но голоштанному зятьку прыгать по служебной лесенке. Пусть и идеек либеральных он не чуждался, и по воскресным дням его в церковь калачом не заманить.

Жена же была у него истинно верующая. Красавица с печальными черными глазами, она старалась не пропустить воскресной или праздничной обедни, стояла возле алтаря, клала поклоны, неспешно крестясь и шепча молитвы. Ее неизменно обступала тройка притихших сыновей. Впрочем, старшие мальчики вскоре перестали приходить на службы, оставался только младшенький Сима. Батюшка ввел его в алтарь, и Сима быстро наловчился помогать пономарю раздувать кадило, выносить на полиелеях свечи…

На него одного из прислуживающих в алтаре полдесятка мальчишек – поповичей и дьячат – во время своей последней службы возложил стихарь митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин.

– Не зря он выбрал тебя, не зря… – гладя по голове сына, шептала мать, укутанная в черный траурный платок. У Симы еще радость и ребячья гордость толком не улеглись, когда в семье узнали, что после скоропалительного процесса большевики умучили святителя. Сима, облачаясь перед службой в блестящий, расшитый крестиками стихарь, еще не осознавал произошедшего своим детским умишком – шел-то пареньку шестой годик.

В городе закрывали храмы, взрывали их или превращали в склады, бани, клубы, но мать по-прежнему, проезжая в трамвае, крестилась на оскверненные руины, и насмешки окружающих не пугали ее.

Зато отец… Он пытался бежать и дальше в ногу со временем, даже стал похожим на Ленина. В кепке, при галстуке в крупный горошек, бородка клином, витийствовал он, бывало, на митингах и собраниях, благо из писарей пролетарии продвинули его в бухгалтеры. Но попутчиком своим, несмотря на все его потуги, не посчитали – отец загремел в тюрьму как заговорщик, и отпустили его оттуда больным и сломленным домой умирать.

Незадолго до кончины он попросил привести священника. Пожилой батюшка, принимая исповедь, не скоро вышел из его комнаты.

– Да, после такой силы покаяния он больший христианин, чем мы с вами! – вздохнул, прощаясь, бывалый протоиерей…

У Серафима жизнь сложилась так, что сан священника он решил принять, когда ему было уже много за сорок. Не испугала и черная для церкви хрущевская пора. Инженер, кандидат технических наук: все вроде бы в жизни есть. Не все поняли и приняли этот его шаг, многие отвернулись. А он знал: пришло время исполниться благословению святителя-мученика…

В ответе ли сын за поступки отца? Опять на мгновение мелькнули перед глазами Карауловы: несчастный отец Петр, Руф. Надо рукополагать в сан диакона сына, не поминая старые обиды. Бог судья непутевому отцу. «Жатвы много, делателей мало…»

6

Руф Караулов считал себя все-таки приличным работягой, в праздничные дни выбривался чисто – бородку отпустил, когда в церковь ходить стал, облачался в незатасканную рубаху и штаны с отутюженными стрелками. В будни-то ладно, можно и кое-как ходить, в рабочем: мастеровой мужик – невелик кулик.

Коля Шибаленок и в будни, и в праздники вышагивал в одних и тех же замызганных, давным-давно потерявших первоначальный цвет и форму обносках с чужого плеча. Маленькие поросячьи глазки на опухшей от постоянной опохмелки роже с кустами щетины на щеках заплыли, превратились в хитрющие щелочки; под грузным коренастым телом – кривые ноги: не сразу поймешь, выпил Шибаленок накануне или нет.

Коля трудился экспедитором-грузчиком в общепите, помимо кое-какой силенки, обладал пронзительно визгливым голосом. Ошалев от его раздраженного тембра, а еще пуще – от выражений, разбегались, бывало, даже грузчики, а бабы-продавщицы боязливо-заискивающе обращались к Шибаленку по имени-отчеству.

Руф, он и до седых волос – Руфик, Руфка, а тут шаромыжника – и так уважительно! Обидно!

С начальством Коля был ласков и обходителен, подобострастен до неприличия, до распускания слюней, и еще одно обстоятельство присутствовало: Шибаленок мог запросто настучать на ближнего. За что Колю в изрядном подпитии не раз подкарауливали и метелили мужики.

Руф и Шибаленок жили на одной улице, правда, в разных концах, были ровесники, учились в одной школе. У обоих были неласковые суровые матери – Шибалиха голосиной обладала еще покруче, чем у сынка, не дай Бог какой ротозей забредал на территорию возле общепитовской конторы, где бабка орудовала метлой, и невзначай ронял окурок. Шибалиха не только орала благим матом, но и норовила отхлестать нарушителя своим орудием труда. Часто доставалось на орехи и подвыпившему сынку: мать на расправу была скорой.

Коля и Руф, получалось, никогда нигде не пересекались. Ни в мальчишеских потасовках, ни потом – за столиком в пивнухе или за одним стаканом на бревнышке под забором, ни тем более в библиотеке, где Руф брал почитать исторические романы и книги «просто о жизни», а Коля, наверное, кроме букваря, ни одной книжки больше не осилил.

Руф был удивлен, даже потрясен, когда увидел знаменитого матерщинника на воскресной службе в церкви. Шибаленок, скромно потупив глазки, топтался возле солеи, на самом виду, напротив царских врат, оттеснив испуганно поглядывающих на него старушонок. Заметив Руфа, он дружелюбно подмигнул ему, как старому приятелю.

С какого уж бока сумел Шибаленок подкатиться к настоятелю отцу Павлу – Бог весть… Для батюшки, говорят, всякий брат во Христе – свой.

Коля вваливался всегда шумно, заполняя настоятельскую каморку-келью смрадной вонью перегара, мочи, табачища. Растягивая в умильно-заискивающей улыбке помятую, с фингалом под глазом, рожу, бросался к отцу Павлу, хватал его руку и принимался смачно ее лобызать. Потом облапливал за плечи худощавую фигуру священника:

– Лучший друг ты мой, отец святой!

Руф, починивающий оконную раму, тоже удостоился дружеского кивка: привет, столяр!

– Тетку надо причастить, она уж там на последнем издохе, давно лежит, не встает, – затараторил Шибаленок. – В пригороде это, в Луках! Я там тебя, отец родной, в любое время с автобуса встречу и в нужное место проведу.

– Да, тут дело такое, что отлагательства не терпит, – согласился отец Павел. – Давайте договоримся – где и когда?

В сопровождающие батюшка взял Руфа, все-таки местный житель. С городом приезжий отец Павел был еще плохо знаком, а тут пригород, поселок. Руф там тоже никогда не бывал, но промолчал об этом.

В тряском, дребезжащем всеми внутренностями автобусе – «сарае», видимо, только что выпущенном в рейс, пока добирались до места, отец Павел продрог в своем тонком осеннем пальтишке. На конечной остановке путники поспешно выскочили из промороженного салона – на улице показалось много теплее. Возле покосившегося, с исцарапанными всякими похабными надписями стенами павильончика их никто не ждал.

– Может, задерживается где-то Коля? Сейчас прибежит? – с надеждой вопросил отец Павел, озираясь по сторонам.

– Чего его ждать-то? Пойдем сами! – спустя какое-то время предложил Руф, глядя на съеженного вконец на пронизывающем до костей мартовском ветру батюшку. Аж стекла очков на носу у бедного изморозью покрылись.

И тут выяснилось, что ни названия улицы, ни номера дома, где ожидала болящая старушка, ни тот ни другой не знают.

Руф махнул безнадежно рукой на длинную череду одинаковых, как близнецы, бараков-времянок пристанционного поселка:

– Поехали, отец Павел, обратно! Где тут искать?!

– И все-таки давай попробуем… – стуча зубами, не согласился священник.

В ответ на расспросы, где обретается недвижная богомольная бабулька, встречные прохожие, поглядывая с удивлением на двух бородачей, недоуменно пожимали плечами.

Поплутав вдоволь по всяким проулкам, путники окончательно приуныли, и тут Руф хлопнул себя по лбу – вот уж верно: хорошая мысля приходит опосля!

Первая же небритая, красноносая, слегка пошатывающаяся личность изрекла:

– Шибаленок? Да он вон, в пивнухе возле остановки гужбанит!

И точно. Едва заглянул Руф в питейное заведение – за ближним к выходу столиком обнаружился притулившийся там Шибаленок. Он лениво, вроде как нехотя, дотягивал из кружки пиво, дремал не дремал, раскачиваясь на кривых ногах и с блаженством жмуря щелки глаз. Но стоило его соседу, тщедушному мужичку, от переизбытка пития заикать и устремиться на выход, как Коля, не думая долго, подвинул к себе его недопитую кружку и разом выпил из нее пиво.

Руфу так и хотелось подойти и треснуть хорошенько по этой мятой довольной харе! Шибаленок опередил: сначала на его лице промелькнуло удивление, потом в более активно заработавшем мозгу возникло воспоминание – и вот Коля, скорчив виновато-покаянную мину, заторопился навстречу Руфу:

– Ой, с батюшкой меня простите! Давно вас жду! Забежал вот на минутку погреться…

Увидев на улице продрогшего отца Павла, Шибаленок и умильную слезу бы, наверно, пустил, кабы священник сурово не поторопил его:

– Веди!

– Это рядом! Вон там!

Коля вбежал на крылечко неказистого домика, не особо церемонясь, забарабанил кулаком в дверь. Вскоре дверное полотно заходило ходуном уже под его пинками, но по-прежнему никто не спешил открывать.

– Уф! – Шибаленок грязной ладонью вытер испарину со лба, оставляя на нем черные полоски. – Васька, гад, сын ейный, не иначе на работу убежал. Нас не дождался! А она, хозяйка-то, больше года с кровати не встает, – он подошел к окну с приоткрытой форточкой, постучал в стекло. – Бабуля, слышишь? Мы с батюшкой тут, не виноваты только, что к тебе не попасть…

И потупил свои плутоватые глазки под сердитым и уничтожающим взглядом отца Павла из-под стеклышек очков.

В дверном замке вдруг заскрежетал ключ. Дверь распахнулась: на пороге стояла, цепляясь за дверные косяки, иссохшая – одна тень! – старуха в исподнем. На застывшем, неподвижном, будто маска, испитом жестокой болезнью, землистого цвета, лице ее жили одни только глаза, и было во взгляде их что-то уже далекое от мирской суеты, ведомое человеку лишь на последнем пределе. И еще вера была в них.

Мгновение – и бабулька упала на руки подоспевшему отцу Павлу; Руф с Шибаленком застыли, распялив рты. Старушку унесли в дом; отец Павел едва успел накинуть ей на голову край епитрахили, принимая от нее «глухую» исповедь, и причастить ее Святых Христовых Тайн, как старушка, просветлев ликом, отошла в мир иной.

– Видели? – спросил священник у своих растерянных и потрясенных спутников. – Вот как верить надо!..

7

Ленка привычно, гибкой кошкой, запрыгнула за руль и со знакомыми требовательными нотками в голосе, как в далеком детстве, заторопила Руфа:

– Садись! Ну!

Тот с робостью потоптался возле ее иномарки серебристого цвета, наконец, осторожно забрался в кабину и что есть силы захлопнул дверцу.

– Не в трактор же залез! – недовольно сморщила носик Ленка. – Закрывай аккуратно, как холодильник!

– А у меня дома только погреб! – простодушно вылупился на Ленку Руф.

Она захохотала, стряхнула с темечка на нос очки с задымленными стеклами и поддала газу по ровной ленте асфальта. За городом по буеракам проселочной дороги иномарка поползла и запереваливалась, как большая черепаха. Ленка берегла автомобиль, дальше бы и не поехала, кабы не хотелось туда, куда собрались с Руфом сразу, не сговариваясь, – на Лисьи горки.

Низенькие, поросшие редким сосняком горушки далеко за городской окраиной Руф с Ленкой, другие ребятишки в летнюю пору навещали часто, мчались сюда на велосипедах за земляникой, плескались в тихой мелководной речушке рядом. Во взрослой жизни Руф избегал бывать здесь: не хотелось ему тревожить давнее, глубоко спрятанное в душе.

Сейчас он, выбравшись из автомобиля, с каким-то даже изумлением оглядывал горушки или, вернее, то, что от них осталось. Там и сям безжалостно коверкали их безобразные ямы карьеров, валялись вывернутые с корнями засохшие сосенки.

– Колодчик-то цел, не знаешь? – легонько подтолкнула Руфа Ленка. Она, показалось ему, к бедламу вокруг отнеслась спокойно.

– Наверно… – промямлил все еще не пришедший толком в себя Руф и указал рукой на промятую в высокой траве в сторону от большака колею. Она, петляя, тянулась к кирпичному остову часовни на вершине холма.

– Я дорогу проверю! – Руф немного взбодрился и неуклюже, спотыкаясь, побежал по колее впереди автомобиля. Все такой же – сухое коротконогое тело, на длинной, по-мальчишески тонкой шее качается туда-сюда большой шарабан головы.

Ленка, наспех промокнув повлажневшие глаза, тихо тронула машину следом…

Колодчик уцелел, кто-то даже подновил его сруб. Возле ворота, обмотанного цепью, поблескивало ведро. Холоденка, поднятая из гулкой глубины, обжигала до ломоты в зубах. Ленка засмеялась, зачерпнула из ведра полные пригоршни и плеснула на испуганно отпрянувшего Руфа. Потом гибким кошачьим движением дотянулась до него и чмокнула в бородатую щеку, совсем уж ошеломив бедного.

Выпала вечерняя роса, более-менее сухого пригорка, где бы можно было примоститься посидеть, не нашлось, и Ленка с Руфом забрались обратно в автомобиль. Ленка приглушила музыку, попеняла усмешливо Руфу:

– Все молчишь да молчишь! Да меня боишься… Рассказал бы, как живешь!

– Плотничаю вот при храме…

– Из тебя, как и раньше, слово хоть клещами тащи! – вздохнула Ленка. – Давай уж тогда я о себе… Ты помнишь, я все дизайнером мечтала стать? Высокой моды. Ну и стала… инженером-проектировщиком на фабрике обуви. Фасоны разные разрабатывать. Замуж вышла, помнишь, писала тебе? Считала, по любви. У меня будущий муж военное училище оканчивал, в доме жили – квартиры на одной площадке, отцы-сослуживцы, «военная кость». Другу моему диплом и распределение получать, а у нас уже дите наметилось. Возлюбленный мой было в сторонку вильнул, вроде как ни при чем он, но батька у меня – хват еще тот, недаром хохол! Прямиком к начальнику училища! И пришлось свадебку справлять…

Ленка помолчала, вздохнула.

– Потом – гарнизоны, загранка. Из Германии в перестройку нас выкинули. Мой-то муженек, хоть и в майорских погонах, да с одной фуражкой в нашем городе оказался. Никому не нужен, ничего не умеет, только солдат гонять. Приткнулся куда-то охранником, и то уволили за что-то, полгода на работу без зарплаты ходил из принципа вроде как, судился. Да и спился совсем. Слабак… А я на обувную фабрику инженером по старой специальности устроилась. Надо ж сына поднимать, на кого надежда? Освоилась, а там подвернулась возможность выкупить производство за копейки. Теперь вот, кроме фабрики, еще и мастерская не одна у меня по городу. Все мое, пошло дело… А муженек так под забором в одночасье и помер. Не любила я его. Так, красивенький в молодости был. После него заводились мужички разные, и голытьба-красавчики, и ровня мне, да тоже ни один к сердцу не припал. Всех, как только надоедали, бросала… А поехали со мной! – вдруг, прижавшись к Руфу, горячо зашептала Ленка. – Будем вместе! Ты понимаешь, как везет тебе, дурачку? Из грязи прямо в князи!

Но Руф опять затравленной испуганной псиной сжался в кресле, знал бы, как открыть дверцу, наверняка бы выскочил из машины.

Ленка отодвинулась от Руфа, горько усмехнулась уголком рта: эх ты, растяпа!

– Ладно, подумай, реши! Самой мне на шею мужчинке вешаться не солидно. Прости…

8

Шибаленку порою, видимо, надоедало трястись от холода под грудой тряпья в своей нетопленной комнатушке в коммуналке или ночевать после возлияний по городским кочегаркам. Он выдумывал причину для заболевания и заползал в палату местной больнички понежиться на чистых простынях и пожрать, пусть и скудновато, зато размеренно. Благо старые доктора еще полуголодной советской поры хорошо помнили Шибаленка как экспедитора продуктового склада, и благодарность их за прежние Колины благодеяния не улетучилась с приходом капитализма.

В конце зимы Шибаленок не стал дожидаться теплых дней, с загноившимся пальцем залег в больницу. Тут его и повстречал отец Павел, пришедший соборовать одного старичка. Дедуля где-то упал и сломал бедренную кость, лежал на койке с ногой на вытяжку, впрямь как летчик-испытатель после катастрофы.

Коля, радостный, вышмыгнул из соседней палаты, с бодрым кликом полез лобызаться к батюшке, засуетился возле него, норовя ему подсобить: зажег свечку и тут же, шумно вздохнув, загасил ее.

Закончив таинство соборования, отец Павел, морщась от ядреного духа, исходящего от старичка, спросил Шибаленка:

– Ты истинно верующий?

– Да! – Шибаленок, состроив торжественно-скорбную мину, торопливо обмахнулся заскорузлой щепотью.

– А слыхал, что вера без дел мертва есть? – с лукавинкой посмотрел на него отец Павел.

Коля в ответ промычал что-то невразумительное, развел руками.

– Вот тогда за дедушкой поухаживай! Видишь, старичок не прибран, ни родных, ни близких! Ну как? Благословить тебя на доброе дело?

Шибаленку ничего не оставалось, кроме как согласно кивнуть…

Обихаживать деда он взялся с круто подсоленным матерком, не особо кого из соседей или врачей стесняясь. Созывая всех чертей на голову бедолаги, вытаскивал из-под него судна. Притащив из столовки поднос со скудным обедом, пичкал им старичка, совал тому в беззубый рот ложку с кашей, а то и мимо ее проливал.

Как бы то ни было, но дед споро пошел на поправку, а Шибаленок потом обосновался у выписавшегося из больницы старика на топчане возле жаркого бока печки. Дедуля пенсию получал и делился по-отечески с Колей харчами, выдавая иногда ему и на винишко.

Жаль только, что лафа скоро кончилась: у старичка родственнички объявились, и Шибаленка без церемоний выставили за дверь.

Тут он и вовсе стал возле отца Павла виться…

Дела от Шибаленка мало, он больше горазд был трескать еду в три горла в трапезной и молоть языком. Отец Павел поначалу избегал его, даже прятался, да разве скроешься от Коли! Притулится он на приступок возле двери настоятельской каморки-кабинета и будет, ожидаючи, часами сидеть-рассиживаться, задирая пробегавших мимо по всяким надобностям служек. Потом все-таки батюшка смирился, особенно после того, как Шибаленок опять оказался бесприютным, приноровился, занимаясь своими делами, слушать его болтовню и пропускать ее мимо ушей наподобие трепа диктора из радиоприемника на стене. И ночевать оставлял Колю в своем кабинете на старом диванчике.

Что поделаешь, раз послал Господь такое чадо духовное, надо же его окормлять и наставлять!

В начале лета на острове посреди Святого озера в окрестностях города собрались восстанавливать монастырь. До настоящих насельников-монахов было еще далеко; несколько трудников – бригада заезжих реставраторов по благословению архиерея пыталась обустроиться среди хаоса из груд битого кирпича, завалов гнилых балок и бревен, всякого мелкого хлама, оставленного рыбацкими артелями.

Островок напоминал гигантский валун, зашвырнутый Всевышним при сотворении мира точно в середину озера. Вздымалась одиноко колокольня без креста с одиноким же большим колоколом с подвязанным языком. На озере день тих, да час лих: налетит буря, вздыбит волну на мелководной, доселе вроде бы безобидной «луже», и держись тогда и Богу молись, зазевавшийся рыболов, коли не успел до беды добраться до берега!

И вот из сумрака сквозь заполошный вой ветра и водяной рев до слуха отчаявшихся людей доносится звон колокола. Рядом – остров! Спасены!

В седые времена здешний удельный князь тоже спасся от бури на острове, едва не пойдя ко дну в утлой ладье. Монастырь в честь того основал, и несколько веков тихая обитель обреталась тут, пока в «безбожную пятилетку», угодливо обезьянничая перед негодяями, взорвавшими в Москве храм Христа Спасителя, местные «активисты» не раскололи взрывом собор. От громадных кирпичных глыб попытались было отколупывать по кирпичику, найдя вроде бы и применение – для постройки скотных дворов в колхозе на «материке», да куда там: ломы беспомощно отскакивали от старой кладки.

Звонницу тогда не тронули и один колокол на верхотуре оставили: пусть послужит вроде маяка в бурю – Бог-то запрещен, да кто знает…

Теперь, бродя по монастырским руинам, кто-то из молодых реставраторов предложил:

– Вот глыбы-то эти соборные поднять бы да и смонтировать бы на специальный клей!

– Придет время… – откликнулся руководитель группы, пожилой мужчина, московский профессор родом из села на берегу озера. – Нам бы сейчас тут зацепиться, осмотреться, обустроиться. Трудников бы! Сколько работы черновой, сколько разгребать всего!

– Вам – первый! – отец Павел легонько подтолкнул к нему Шибаленка, таскавшегося по острову за батюшкой по пятам со значительно скорченной миной на роже.

– Я? – Коля смешался, глазки его беспокойно забегали, и, когда отец Павел и Руф стали садиться в лодку, чтобы плыть обратно на «материк», он сунулся было следом.

– Благословляю! Оставайся, трудись! – священник размашисто перекрестил Колю из отчаливающей лодки. – Здесь ты нужнее!

9

Если бы не епархиальный водитель, знавший город как свои пять пальцев, вряд ли бы владыка Серафим разыскал квартиру бывшего уполномоченного по делам религии старого знакомца Акима Воронова. По слухам, былой гроза епархии жил в угрюмом одиночестве, заброшенный родственниками, парализованный, своей истовой борьбой с «мракобесием» не выслуживший даже персональной пенсии.

Что подвинуло владыку встретиться с давним врагом, он, с трудом поднимаясь по истертым, избитым ступеням лестницы на пятый этаж, так сразу бы и не ответил.

В указанную квартиру служка-иподиакон долго без толку звонил, пока не приоткрылась соседняя дверь и не высунулась старушонка. Подслеповато вглядываясь, владыку она узнала и склонилась под благословение.

– Вы к этому ироду? – спросила. – Плох, кончается… От родни все пенсию под подушку прятал. Как задремлет, те деньги стащат. И в квартиру худую к нам из хором его выпихали…

Старушка шелестела и шелестела языком, едва можно было разобрать слова. Щелкнула в замке ключом, отворила дверь.

– Я-то тут обихаживаю его, обдрищется когда. Живой человек все-таки…

Из нутра квартиры шибануло затхлым запахом старости, властвовало там запустение: толстый слой пыли лежал на всем, косо висела линялая штора на окне, лишь вокруг кровати, громоздящейся посреди комнаты, натоптана светлая дорожка следов.

В обтянутом желтой кожей живом скелете на грязной постели трудно было узнать прежнего румяного крепыша Акима Воронова. Он тоже узнал ли владыку Серафима: большие черные угли глаз на усохшем до костей лице оставались неподвижны, безучастны. И все-таки что-то едва уловимое мелькнуло в них, а лицо перекосило судорогой то ли боли, то ли отчаяния.

– Некрещеный, видать, был, что такие лютости церкви вытворял. Язык-то кабы не отнялся, так покаялся, может, отпущения грехов попросил. Страшно, поди, пред Господом-то предстать… – не умолкала старушка-богоделка. – Надо бы его вам окрестить. Или крещен он родителями-то в детстве, да только прочно запамятовал о том?

– Да, не ведали, что творили! – владыка размашисто перекрестил лежащего. – Прости им, Господи!..

На улице на чистом воздухе стало легко, свежо. Владыка вздохнул: завтра последняя его на епархиальной кафедре божественная литургия, последний совершаемый им чин хиротонии. И последним, посвященным им в сан священнослужителя, будет Руф Караулов, сын того самого иерея Петра, благодаря которому немало горького когда-то пришлось хлебнуть…

Но ведь покаялся отец Петр, дождавшись тогда Серафима в глухой темной аллее за храмом. И куда пропал потом, никто до сих пор не ведает. То ли сгинул где на чужой стороне, то ли в иноки подался грехи замаливать.

Пусть теперь сын его Богу и людям послужит…

10

Шибаленку копаться в горах хлама на острове скоро наскучило. Жалился он на жуткие боли то в спине, то в голове, а то и еще где, норовил с видом страдальца поваляться и погреться подольше на солнышке, но пуще – нес без умолку всякую околесицу, пересыпая ее просоленными словечками и заставляя брезгливо морщиться профессора и криво ухмыляться молодых.

Потому оказался вскоре Коля в подручных у кашевара, бобыля из прибрежного села. Тот тоже на старости лет вернулся в родные края, с разницей только в том, что профессор почти всю жизнь прожил в Москве, а кашевар кантовался у хозяина на суровом Севере. Шибаленок с боязливым почтением косился на вытатуированные синие перстни на его пальцах, заглянув в ощерившийся фиксами его рот, беспрекословно мчался рубить дрова или послушно заседал чистить картошку. Впрочем, кашевар больше что-то делать Колю и не заставлял. Сварганив обед, он уходил с удочками на дальний утес, Шибаленка от себя не отгонял и, сосредоточенно глядя на поплавки, хмыкал в ответ на все того побасенки.

И Коля рад-радешенек: это тебе не в кирпичных завалах неведомо зачем день-деньской ковыряться. Тут слушает тебя старый блатарь вроде с интересом и еще довольно подхохатывает. Вот только со взглядом его – исподлобья, черные зрачки глаз, точно сверла, до донышка душу достают – лучше не встречаться…

Однажды болтал, как обычно, Коля, да и похвалился: дескать, батюшке-то Павлу он – друг самолучший, что бы с ним ни приключись, тут же примчится отец Павел на выручку.

– К тебе, фраеру?! – усомнился кашевар. – Да нужен ты ему сто лет. Они, попы, до бабла жадны, а у тебя за душой ни гроша.

«А ты… атеист!» – подумал Шибаленок, но вслух ничего не сказал.

Что там Коля задумал, что с ним случилось, но на другой день кашевар пришел к палатке реставраторов встревоженный:

– Слышь, начальник! – обратился он к профессору. – Там у меня этот придурок, напарник мой, в натуре загибается!

Шибаленок и вправду лежал в лачуге на куче тряпья и, страдальчески кривя рожу, прижимал сложенные крестом руки к груди.

– Хватанул, наверно, втихаря какой-нибудь сивухи у старух… Утром мы с ним плавали в село за продуктами. Может, проспится? – предположил кашевар.

– Да тут что-то серьезное… – склонился над жалобно постанывающим Колей профессор и попытался разобрать его шепот. – Что, что?! Отца Павла зовет! Тут фельдшера, пожалуй, надо!

– Нет! – еле слышно прошептал Шибаленок. – Отца Павла… Хочу исповедаться и причаститься.

– Так не поедет, поди, поп-то! Что с этого чушка возьмешь! И не посуху еще добираться. Вон какой ветерок по озеру тянет, – засомневался кашевар.

– Что ж! Позвоним! – решил профессор, доставая мобильник…

Подплывающую почти в сумерках к острову лодку заслышали по стуку мотора. Уже можно было различить на ее носу нахохлившегося в рыбацком плаще отца Павла и Руфа на корме. На мелководье малоопытный кормщик неосторожно подставил разгулявшейся волне борт, и посудина перевернулась.

Руф вынырнул, отплевываясь, махнул было на «саженках» к острову, но опомнился, закружился на месте, а потом и вовсе легко достал ногами дно – воды только по горло. Увидел неподалеку от себя черное осклизлое днище лодки и… все. На острове перестали орать и бестолково бегать по берегу, кто-то уже плыл навстречу.

Руф громко позвал отца Павла, хлебанул воды. Его, подхватив с двух сторон, ребята-реставраторы повлекли к берегу. Позади еще плескались, ныряли.

На берегу, трясясь от холода и недавнего страха, Руф увидел наконец, что и отца Павла островитяне вынесли из воды, стали делать ему искусственное дыхание.

– Поздно! – кашевар, приложив ухо к груди священника, горестно поморщился. – Сердчишко, видать, у бати было слабое.

Своим тяжелым, волчьим взглядом он нашел Шибаленка, до этого голосившего громче всех и по виду совершенно здоровым бегающего по берегу. Тот съежился, захныкал жалобно и, ослабнув в коленках, повалился на землю.

– Батюшка! Отец Павел, друг родной, как я без тебя буду-у?! – Колю прорвало, тело его сотрясали рыдания. – Кому нужен, куда пойду? – ревел Шибаленок в голос. – Прости меня глупого!..

11

Руф эти дни бродил в полном смятении. Несколько раз он останавливался у крылечка Ленкиного дома, но зайти так и не решился.

И однажды увидел выходящих из калитки каких-то незнакомых людей, следом – Ленку.

– Все, продала дядюшкин дом! Прощай теперь, город детства! – высокопарно произнесла Ленка, когда, распрощавшись с покупателями, подошла к Руфу. Но не обняла, не расцеловала его безо всякого стеснения, как при первой встрече, только взглянула на него пристально, оценивающе и сразу отстранилась:

– Куда ты запропал? Меня избегаешь? Зря! Уезжаю вот сегодня… – она кивнула на свою иномарку. – Хотела уж к вам домой забежать, записку тебе оставить. – Она помолчала. – Извини, взять тебя с собой не могу! У сына проблемы… Привел безродную девчонку, ребенок будет. Я давно сына отговаривала: распутайся, брось, тебе не пара эта подзаборная дурочка. И на аборт бы ее сама за руку стащила, и денег бы отстегнула. А он уперся, ни в какую. Избаловала я его, от армии отмазала, ни в чем нужды не знал. Позвонил, что уже поздно его подружке аборт делать, в квартиру мою ее привел.

Ленка встряхнула реденькими крашеными кудряшками. Смотреть в глаза Руфу она избегала и в бородатую щеку ему ткнулась холодными губами торопливо, ровно принуждая себя. И вовсе буднично добавила:

– Пора! Время – деньги! Извиняй, если что не так!

Она села в иномарку, захлопнула перед носом Руфа дверцу и напрочь отгородилась – разные мы с тобою люди.

– А я и сам бы с тобой никуда не поехал, – промолвил наконец Руф. – И я ведь не игрушка.

Ленка посмотрела на него с удивлением, даже растерянно, но тотчас овладела собой и скривила презрительную гримаску на своем наспех и чересчур нарумяненном и оттого еще больше постаревшем лице.

На перекрестке она притормозила и, высунув голову из окна, крикнула Руфу:

– Я тебе напишу!

Руф, проводив взглядом иномарку, уже отвернулся и смотрел в другую сторону – туда, где над крышами кирпичных и панельных коробок домов родного города тепло золотился в лучах солнца крест над храмом.

Пусть уж лучше останется та конопатая, рыженькая девчонка в безвозвратном далеком далеке.

Без роду-племени

Маленькая повесть

1

Злые брехучие языки в Городке твердили, что школьный словесник Артур развелся с женой и ушел в старый родительский дом помирать и что на усыновленного ребенка он исправно платит бывшей супружнице алименты. И были правы…

Засидевшийся прочно в холостяках Артур стал приглядываться к приезжей учительнице: в доме после родителей было ему одиноко и жутковато. Новая школьная коллега была еще довольно юной, но уже в студентках прижила ребеночка и как-то оказалась после института в Городке. «Бабешка востроглазая, однажды обожглась и теперь своего ни за что не упустит», – злопыхали сплетники.

Артур и не заметил, как его охомутали – видный все-таки мужчина, пусть и не молодой. Чем-то походила Алена на Вику, давнюю первую любовь, но, жаль, оказалось, это только внешне. Жила Алена в рабочем общежитии – проходном дворе, зазвала она как-то раз в гости провожающего ее вечерком после второй школьной смены Артура. В соседней комнате разгулялась пьяная компания, Алена после каждого разудалого выкрика за стенкой испуганно вздрагивала и умоляюще смотрела на своего гостя. Ему пришлось остаться до утра.

Творилось все будто в каком-то тумане, перед этим и сами они выпили – у Алены бутылка вина нашлась. Артур, лежа в постели рядом с Аленой, на мгновение задремал – привиделись ему удивленно распахнутые глаза Вики, первой любви…

Все было решено, иначе он и не поступил бы: отвел Алену под руку в ЗАГС.

А тут еще квартира при школе для молодоженов освободилась. Алена привезла из другого города трехлетнего сынишку, и Артур, к изумлению обывателей, тотчас же его законно усыновил.

Подивились бы в Городке этому супружескому союзу – все-таки на двадцать с лишним годков разница, посплетничали бы, да и поуспокоились потом: живут вместе люди, и ладно.

Вот только нежданная семейная жизнь Артура с самого начала не задалась…

Не успел он еще мало-мальски к мальчонке попривыкнуть, и тот, стало быть, привязаться к новому папе, как заявились дед с бабкой с той стороны, возжелали приласкать, понянчить внучка. Проснулось родительское чувство в биологическом отце – стал наведываться прыщавый парнишечка чаще и чаще, поселяясь в местном «клоповнике» – Доме колхозника, подкарауливая Алену с сынишкой по дороге из детского садика.

Потом они по хорошей погоде гуляли где-то допоздна; отец на руках приносил к крылечку спящего сына. Алена перехватывала у него мальчугана и, украдкой чмокнув в щеку бывшего дружка-любовника, спешила прошмыгнуть в открытую дверь мимо Артура, стоявшего молча у порога. Он все видел в окно и чувствовал себя не как муж, а как отец, подглядывающий ревниво за припозднившейся с гулянки взрослой дочерью…

Надо ли радоваться подступившей болезни, но в ней Артур увидел выход. Срочную он служил в ракетных войсках и где-то на полигоне, не ведая об этом, хватанул дозу облучения. Поначалу болезнь крови особо не донимала, не доканывала; Артур ездил летним отпуском в санатории подкреплять здоровье и только уж потом, после сороковника, стал вылеживаться и по больницам. Худо-бедно он выправлялся, а вот в последний раз лечащий врач, настораживая Артура, уклончиво отвел в сторону взгляд…

Но в школе начинались каникулы.

2

Дом Артура стоял от городской окраины на отшибе, на речном мысу. Строили его наспех из бруса, ладя под какую-то контору, и получился он сущий барак бараком с нахлобученной плоской крышей. Большие окна тепло не держали, пронизывали домишко суровые сквозняки, и конторский изнеженный люд скоро переселился по другому адресу, а дом отдали под квартиру большой семье Поповых.

Отец, учитель математики и по совместительству трудовик, законопатил паклей все щели, печи сам сумел переложить, и теперь грели они напропалую – ребятишки в одних рубашонках по избе носились.

Отец и Михаил Иванович – историк, хоть и в одной школе преподавали и были свояками, но явно не дружили.

В праздник, а в День Победы – и всегда, Михаил Иванович, уже слегка навеселе, наведывался к Поповым. В руке болталась авоська с поллитровкой, под мышкой зажата балалайка – грузный, как медведь, Михаил Иванович протискивался в проем двери с приветственным возгласом. Александру Васильевичу, отцу Артура, он был полной противоположностью. Сухонький, с головой, покрытой седым пухом, конфузливо морщась, отец не по-хозяйски жался в дальнем углу за столом, терпеливо выслушивая какую-нибудь историю Михаила Ивановича, который то и дело громко всхохатывал, так что отголоски его смеха долго еще метались по комнатам дома.

Однажды Михаил Иванович отца ненароком сильно обидел. Случилось это из-за Мишки-младшего, Артурова ровесника. Артур тогда доучивался на последнем курсе пединститута, старшие его братья давно разъехались по разным городам и обзавелись семьями, лишь единственный отпрыск Михаила Ивановича болтался пришей кобыле хвост. Пробовал парень где-то учиться, но неизменно скисал, учебу забрасывал. Рискнул как-то уехать подальше от дома и поступить в кинотехникум в Загорске[1], над Михаилом Ивановичем земляки еще подтрунивали: дескать, сынок-то твой в попы ударился! Михаил Иванович как заядлый атеист поначалу отшучивался, терпеливо убеждая всех в том, что его сын в киномеханики подался, но никак не в «служители культа», потом злился, отходил прочь, чертыхаясь, от остряков. Впрочем, длилось это недолго – кинематографическая стезя Мишку не увлекла, и он благополучно вернулся домой.

Вот тогда, в очередной праздник за бутылочкой, и попенял Михаил Иванович отцу Артура:

– Тебе, Александр Васильевич, хорошо! На войну тебя не взяли, сидел ты в тылу да преспокойно ребят кропал и растил. Потому и умные они у тебя. А я после войны одного сподобился соорудить, и то оболтуса!

Михаил Иванович так ляпнул, видно, в сердцах, сердясь на своего отпрыска, не думая обидеть сотрапезника, но отец потом переживал сказанное, глотая сердечные капли. Перед самой войной он, искупавшись в половодье в ледяной воде, заболел туберкулезом, потому на фронт не попал, но и в тылу лиха хватил, едва выправился. Михаил Иванович скромно провоевал рядовым в войсках химзащиты, вернулся без царапинки и женился на младшей сестре жены Александра Васильевича.

Мишка был запоздалым долгожданным ребенком…

Отец после того запальчивого, не подумавши сказанного упрека избегал общества свояка, в праздник уходил из дома с раннего утра, но потом, видимо, простил все-таки искренне недоумевающего родственника. И все же настороженно и зажато сидел за столом, пока выпитые рюмочки не делали свое дело. Отец отмякал, начинал улыбаться в ответ на балагурство Михаила Ивановича. Потом они оба уходили на лавочку в прибрежных зарослях ивы в дальнем углу огорода. Михаил Иванович, тренькая на балалайке, надтреснутым баритоном напевал про «златые горы», Александр Васильевич тихонько подтягивал ему. Здесь, в ивняке, вряд ли бы кто увидел и осудил двух старых учителей, понуривших посеребренные головы, вспоминая далекую деревенскую юность.

Зинаида Петровна, худощавая женщина с болезненным лицом, супруга Михаила Ивановича, обычно приходила к концу посиделок. В компании старшей сестры, матери Артура, чаевничала она обычно молча, терпеливо дожидаясь, пока муж набренчится на балалайке. А если и заговаривала, то о ничего не значащих пустяках.

В глаза друг дружке сестры старались не заглядывать: чувствовалась будто какая-то виноватость между ними. Словно хотели они о чем-то важном и наболевшем переговорить, но не решались или просто боялись. А почему – так и оставалось тайной.

3

Артур с двоюродником Мишкой виделись редко, и то как не родня. Чистюля Артур, до синевы выбритый, в отутюженном костюме, при галстуке, чинно вышагивая по улице, издали замечал топчущегося неуклюжим чумазым раскорякой Мишку где-нибудь на перекрестке. Свернув в проулок, он норовил непутевого братца обойти, а уж когда это не удавалось, торопливо, мимоходом пробегая, кивал ему. Мишка провожал Артура недоуменным жалобным взглядом.

Братец, как и в юности, тыкался-мыкался туда-сюда, начинал дело и тут же забрасывал, куда-то уезжал и еле живой возвращался. Добро ему было, покуда живы были родители. Подженивался Мишка, говорили, на чужой стороне не раз, но неизменно изгоняли его супружницы. И дома разделить с ним судьбу никто из женского пола не отчаялся, жил Мишка один в родительской квартире. Гонять по чужим краям ближе к полтиннику он отяжелел. Напоследок еще приткнулся работать связистом. Даже форсисто задирал нос в забегаловке: «Кто не любит пыль и грязь, пусть идет работать в связь!» Но закончил карьеру традиционно – пинком под зад. Однако не унывал, трудился в последнее время землекопом в водоканале.

Артур немало удивился, когда услышал, что двоюродный брат стал захаживать в храм. «Совсем, видно, свихнулся!» – решил. Отец Артура был убежденным атеистом, в том же духе и сына воспитывал…

* * *

Мишка однажды заявился зимним вечером. Артур, прибежав по морозцу из школы, растапливал печку. Запас сухих дров заканчивался, а сырые поленья из привезенного только что воза гореть не желали. Артур извел впустую кучу берестяной растопки и целый коробок спичек. В сердцах плеснул остатки керосина из банки в топку и едва успел отпрянуть от пыхнувшего навстречу пламени.

В это время в сенях что-то пробрякало, кто-то брел неуверенно в потемках шаткими шагами. Дверь распахнулась, на пороге обстукивал снег с валенок Мишка.

– Ты это чего, братец? – он, изумленный, провел себе ладонями по щекам.

Артур заглянул в зеркало и побежал к рукомойнику отмывать следы копоти на лице.

– Да, живешь… вроде меня! – Мишка обвел взглядом пустынную горницу со столом посередине, с солдатской кроватью возле печки и библиотекой во всю стену от пола до потолка, где книги теснились на неструганных досках-полках.

Был Мишуня явно навеселе, долго не церемонясь и не ожидая особого приглашения, скинул с плеч ватник, сел за стол и торжественно выставил пол-литра.

– Слышал я, что приболел ты, брат, вот и решил проведать.

Артур еще топтался в замешательстве, сунулся было печку дальше расшуровывать, но дрова, чадя и щелкая, уже разгорелись.

– Так ты это… – Мишка распечатал бутылку, – притащи стаканчики да че-нить занюхать! Выпьем – учителя тоже люди! Глядишь, и полегчает тебе…

Артур сел напротив и, морщась, поддержал компанию.

* * *

Разговор этот затеял опять-таки Мишка…

С того вечера он стал заходить к Артуру частенько, когда посидеть и поразглагольствовать за бутылочкой, а когда и просто на пять минут попроведать – жив, и слава Богу!

– Ты знаешь, что мы с тобой – поповское отродье? – спросил однажды, подхохатывая, быстро подзахмелевший Мишка.

В ответ Артур пожал плечами: как-то родители об этом никогда не говорили, да и сам не интересовался.

– Прадед наш Николай был священником, настоятелем храма в городе, а наши матери, стало быть, ему внучками приходились, – продолжил Мишка. – В тридцать седьмом прадедов храм коммуняки закрыли, самого попа на улицу выгнали. А потом и вовсе арестовали как врага народа. Будто попы местные заговор против власти составили… Сын и вся его семейка от отца отреклись публично, через газету. Шкуру, что ль, свою спасали?

– А что дальше с прадедом было?

– Что-что? Говорят, шлепнули его вместе с двумя десятками попов и диаконов да закопали где-то в урочище на Поповых горах.

– Откуда об этом знаешь?

– Мать перед кончиной рассказала. То, что они из поповской-то породы, скрывали всю жизнь, боялись. Я после того и в храм иногда захожу, свечки за упокой ставлю… Потому так и живем, что не помним и не знаем ничего. Как безродные!

После ухода Мишки Артур, не раздеваясь, забрался на кровать и, пытаясь согреться под одеялом, долго не мог уснуть, раздумывал. Почему-то вспомнилось, как переглядывались при редких встречах мать с родной сестрой – быстро и сразу потупив виновато глаза. О Боге, о церкви в доме никогда не звучало ни словечка и прадеда-священника не поминали. Отреклись, видимо, напрочь. Да и Артур, если бы кто завел с ним разговор о «божественном», посмотрел бы на того как на помешанного.

Заныло вдруг все тело, стало мутить – опять подступала болезнь, но вскоре отпустило, и разлившаяся слабость перешла в дремоту: «Как, интересно, выглядел он, прадед-священник?..»

4

Священник старик, подоткнув за пояс полы поношенного, с заплатками, подрясника, опираясь на клюшку, отважно преодолевал лужи, разлитые по дороге осенними дождями.

Этот путь через весь город из Заречья до единственного еще не закрытого властями кладбищенского храма отец Николай проделывал почти каждое утро, пропускал только, уж когда совсем нездоровилось. Свой храм, где он прослужил настоятелем не один десяток лет, теперь был обращен в пересыльную тюрьму; отобрали и дом у старого попа. Отец Николай, собрав в узел нехитрые пожитки, вышел из дома без ропота: матушка давно в Царствии Небесном, дети – взрослые и живут отдельно своими семьями. Постоял старик у церковной ограды, опутанной поверху колючей проволокой, и идти ему было некуда и не к кому. Дети отказались от отца публично, через газету: «Отрекаемся напрочь от поповского сословия!» Он не осуждал их: хоть так попытались спастись. «А спасут ли душу?» – мысль эту старик старался отогнать. Бог им судья. Не к ним же на житье проситься, подводить их.

Топчущегося в замешательстве священника окликнула старушка-просфорница:

– Батюшка, не горюй! Найду для тебя угол, куда притулиться!

Мир не без добрых людей…

* * *

Комок земли ударил отца Николая по спине: от неожиданности старик споткнулся и под улюлюканье мальчишек едва не упал ничком в лужу. Пацаны, окружив старика, прыгали, ровно бесенята; было их с полдесятка.

– Замарашкин! – перевирая фамилию, дразнились они.

Комья грязи полетели опять.

Уже не первый раз хулиганы подкарауливали батюшку на мосту, улюлюкали, кривляясь, строили рожи, выкрикивая, наверно, им самим непонятные обидные слова: «Тунеядец, мракобес!»

Научил кто-то. Но чтоб грязью кидались…

Старик беспомощно закрыл руками лицо, бормоча: «Что вы, чадушки?! Разве можно так-то?»

Батюшке заляпали грязью весь подрясник, даже с полей шляпы скатывались ошметки, когда вдруг рядом пророкотал знакомый бас:

– А ну брысь, охломоны!

И тотчас вторил ему щенячий взвизг:

– Пусти, дяденька!

Неподалеку стоял и прочно держал за ухо долговязого парня диакон Суворов. Этот парень, постарше прочих, топтался в сторонке и, похихикивая, науськивал мелюзгу. Напуганная диаконским рыком пацанва бросилась врассыпную; заводиле диакон крутанул ухо и легким шлепком отправил вслед за остальными.

Александра Суворова в округе хулиганствующие, да и не только они, побаивались. Поповского сына силушкой Бог не обидел, острым и метким языком – тоже. Наверное, из-за второго свойства Алексашка прочно и, похоже, навсегда застрял в диаконах: брякал, не церемонясь и не осторожничая в лицах, правду. А хулиганам он дал крутой окорот. Здесь же, на мосту, зимним сумеречным утром спешащего на службу диакона подстерегли трое грабителей – не желторотых юнцов, а крепких мужиков. С диакона попытались содрать теплую рясу с меховым воротником, видимо, приняв ее за богатую шубу, но Александр с единственным наследством, оставшимся от отца, не пожелал так просто расставаться. Его кулаки размером с хорошую детскую голову скоро усмирили грабителей. Один собрался пырнуть диакона ножом, но Александр завернул руку бедолаге и перебросил его через перила моста – тот, шлепнувшись на лед, заскулил и, корчась от боли, тоже дал ходу.

Диакон вытер горстью снега побитое лицо и поторопился на службу.

Кто-то, может, видел, как он разделывался с грабителями, или сам он где похвастал – поговорить за чаркой Александр был любитель, но упрекнул его однажды один «младостарец». Мол, мог бы и со смирением тумаки стерпеть и рясу, как последнюю рубашку, поступая по-братски, отдать, на что диакон, ухмыляясь, ответствовал: «Бог-то Бог, да сам будь не плох!»

И вот сейчас своими ручищами легко извлек старца из лужи, заботливо отряхнул:

– Тебя, отченька, впрямь, как первомученика протодиакона Стефана иудеи, попотчевали… Хоть не каменьями, и то ладно!

– Что творится на белом свете! Думал ли, что доживу! – едва поспевая за шагавшим вразвалку, будто медведь, диаконом плачущим голосом причитал отец Николай. – Я ведь крестил их младенцами, родителей их крестил…

– Бес их закрутил! – сурово буркнул диакон.

Отца Николая в народе прозвали «скорым воспомоществованием». В любую непогодь или стужу он шел на требы к своим прихожанам – больного причастить Святых Христовых Тайн, а кого и в последний путь напутствовать. Бывало, и ночью спешил, коли требовалось незамедлительно, только мелькал свет фонаря – «летучей мыши» в его руке в глухих городских закоулках.

Все прошло… И люди теперь стали бояться к священнику даже приблизиться. Как к прокаженному.

5

В епархии ожидали приезда нового архиерея…

Прежний, преосвященный Стефан, не пробыл на кафедре и двух лет, как и его предшественник. Кафедра долго «вдовствовала», и прибывшему древнему старцу все радовались – уж его-то, надеялись, власти не тронут.

Не уберегся владыка…

Теперь, в тридцать седьмом, не как в двадцатых – прямо посреди службы в храме священнослужителей не арестовывали хмурые дядьки в кожанках. За преосвященным Стефаном даже воронок не послали ночью, отправили нарочного с повесткой явиться в управление НКВД.

Хоть еще и не начался Великий пост, старец архиерей на последней своей литургии, прощаясь, с солеи земно поклонился народу. И еще перед этим возложил на голову протоиерею Николаю, почти своему ровеснику, давнюю, не полученную вовремя от патриарха Тихона награду – митру, подумав с горечью, когда хор подхватил громогласно «Аксиос!»: «Вот и еще один мученический венец в такие преклонные лета служителю Господню принимать».

Из епархиального управления он убрел поутру, опираясь на посох и плечо келейника, и назад не вернулся…

* * *

Ильинский храм, куда добирались пешком через весь город протоиерей Николай с диаконом, остался единственным, где еще правили службу.

До начала вечерни выпадало время, и они свернули к небольшому домику на краю погоста – просфорне и покоям отца настоятеля. Настоятель отец Василий Аполлосов был не поклонник роскоши в своем покое: в узкой, похожей на пенал комнате в красном углу теплился огонек лампадки перед иконами, тянулись лавки вдоль стен, да стол громоздился посередине.

По столешнице расстелен лист бумаги с наспех набросанным чертежом. Над ним склонился отец Василий – высокий, с поджарой фигурой, с залысинами на голове и редкой, с проседью, бородкой, обрамляющей широкие скулы. Навстречу вошедшим он сердито блеснул стеклышками очков.

– Вот поглядите! – кивнул на чертеж. – Слухи явью стали!

Слухи разносились по городу давно: будто бы прямиком по погосту власти собрались прокладывать железнодорожную ветку. Кресты и памятники пустили бы под бульдозер, и почти вплотную к стене храма стали бы носиться, гудя, паровозы, волоча за собой вереницу вагонов.

Отец Василий благословил сбор подписей прихожан против грядущего святотатства. Поначалу в приходском совете сомневались, не побоятся ли люди подписываться, но нет: набралась целая стопка испещренных закорючками подписей листов.

С ходатайством и с этой подписной папкой отец Василий поспешил в приемную к новому архиерею, но тот и не подумал его принять. Недосуг.

– Побоялся! Доложили уж соглядатаи! – усмехнулся диакон. – Только-только из столицы к нам, грешным, приехал и остерегается, чтобы вслед за владыкой Стефаном дальше, на севера, не отправили.

Диакон сам успел на северах покуковать, но недолго, с год. На Пасху на крестном ходу комсомольцы бузу затеяли, диакон попытался их утихомирить и, видно, кому-то по уху невзначай заехал. «Политическую» статью не раздули, но отправили в лагерь как за мелкое хулиганство.

Пока диакон валил лес, неведомо куда подались из города диаконица с малолетним сыном. Вернувшийся муж и отец искать их не намерился, любопытным про свою супружницу отвечал: «Бог ей судья». И то ли к диаконскому служению он охладел, то ли архиерей на то благословения не дал, только приходил теперь диакон петь на клиросе. Облаченным в подрясник никто его больше не видел, прежних гривы волос и бородищи он не отрастил – жесткий ежик на голове и три волосинки на подбородке.

Зарабатывал на жизнь диакон грузчиком в речном порту, ходил в затрапезной одежке. Кое-кто из знакомых прихожан грешным делом стал подумывать, не в обновленцы ли он подался, а то и вовсе в расстриги.

– Меня еще и в оперу петь приглашают! – подзуживал он излишне любопытных.

Настоятеля храма, выпускника столичной академии, отец Николай уважительно побаивался, пусть тот был и много моложе по годам. И чтоб ни говорил тот, старик, напрягая слух, кивал согласно.

– Мало что погост снесут, так и храм, последний в городе, закроют! А то и на кирпичи разберут, – возмущался отец Василий. – Нарочно же все это задумано… Надо с нашим письмом в Москву во ВЦИК к самому Калинину обратиться!

– О Господи! – испуганно перекрестился отец Николай. – В самое-то пекло! Да и как еще архиерей на это посмотрит? И кто поедет, найдется ли отчаянная головушка?..

* * *

Нового архиерея ждали на днях: не мог он минуть единственный городской храм.

От торжественной встречи он заранее почему-то отказался, торопливо прошел в алтарь, благословил служителей и, кутаясь в теплую рясу, болезненно нахохлившись, молча просидел в креслице возле престола всю службу. Поглядывал на священников поверх стеклышек очков в золоченой оправе настороженно, точно ожидая чего-то. Был архиерей в годах, с редкой щетинкой бородки на холеном лице; слух шел – вышел он из вдовых протоиереев, так что церемониться особо с собратьями не привык. Да и знал, наверное, обо всем: успели доложить.

Едва по окончании службы отец Василий подошел к архиерею со стопкой подписных листов и начал зачитывать письмо, тот протестующе выставил перед собой ладони и негромко сказал:

– Это – самоубийство! Разве вы не понимаете?

Он поднялся с кресла и, оглядываясь, вышел из алтаря боковой диаконской дверью, как и зашел. Нахмуренный отец Василий не подошел к нему под благословение. Глядя на настоятеля, и диакон не стронулся с места, только отец Николай двинулся было вслед за владыкой, но затоптался на месте, тяжко вздыхая: «Не к добру…»

6

Клава оказалась женщиной крупной и рослой, чуть ли не на полголовы выше Артура. Короткая стрижка, прелести фигуры плотно облегает ткань спортивного костюма. Из переполненного автобуса Клава неловко и грузно вывалилась прямо на руки Артуру, едва не сшибив его с ног. На фото на сайте знакомств она выглядела куда стройнее и моложе.

Опять ведь Мишка-баламут присоветовал!

«Что тебе холостяковать… Зайди на сайт знакомств, и так в интернете, бывает, торчишь! Я бы попробовал сам, да компьютера нет, не по карману заиметь, на другое денежки уходят».

У Артура был подержанный ноутбук для подготовки к урокам в школе. И вот однажды он решился использовать технику не по назначению…

– Куда пойдем, мужчина? – низким грудным голосом вопросила новая знакомая.

Артур не нашелся что и ответить, ощущая себя перед ней вроде замухрышки, заперетаптывался нерешительно с ноги на ногу, невольно кося взглядом на колышущие под тонкой тканью майки внушительных размеров полукружия грудей.

– Тогда – на бережок?! – усмехнувшись, предложила Клава. – Веди, Сусанин!

Артур, семеня мелкими шажками сбоку от нее и пытаясь приноровиться под размашистый, неженский шаг новой знакомой, мысленно оправдывался перед собой. Можно было пригласить даму в ресторан – вон он, сияет приветливо и зазывающе вывеской на другой стороне улицы, но ведь в спортивных костюмах туда не пускают. Да и, если откровенно, в кармане у Артура не шуршало, а после уплаты очередных алиментов чуть-чуть слышно позвякивало.

Новые знакомые вскоре сошли с асфальта и побрели по едва подсушенной весенним солнцем дорожке к Полю дураков – широкой, заросшей кустарником и мелколесьем лощине с протекающим в низине ручьем, стиснутой со всех сторон облезлыми коробками пятиэтажек. В горбачевские времена здесь функционировала единственная на всю округу «казенка». Ватаги жаждущих и страждущих вели тут наступательные и оборонительные бои, и не она головушка в пьяном угаре сгинула. Потом Горби смотался в Мюнхен, Союз развалился, сухой закон в других злачных точках города отменился сам собой. Заброшенную развалюху «казенки» гуляки растащили на дрова для костров. Название поля только и осталось.

На краю поля еще лепился неказистый «комок», в котором, выжидающе взглянув на Артура и пожав плечами, Клава сама взяла пару «огнетушителей» крепкого пива.

Расположившись на лужке под кустами и основательно засосав пивка, Клава много не церемонилась: стоило Артуру нечаянно прикоснуться к ней, как она решительно притянула его к себе и смачно поцеловала в губы. Пришлось слегка ошалевшему Артуру приглашать даму к себе домой, хоть поначалу не планировался такой оборот. Клава ловко уцепила его под руку, и по улицам города он брел, потупив взор: стеснялся столкнуться со знакомыми, но никто не попал навстречу.

Запустив Клаву в дом, Артур извиняюще забормотал насчет беспорядка в доме, наверняка временного, но гостью атмосфера холостяцкого быта нисколько не смутила. Клава осторожно притронулась к спинке солдатской кровати, потрясла ее:

– Не развалится?

Села и заподпрыгивала увесистым задом на жалобно заскрипевшей сетке:

– Выдержит!

Кровать и вправду была прочной, старопрежней выделки, не развалилась.

– А ты по профессии кто? – спросила Клава, ероша ладонью ежик стриженых волос на голове.

– Педагог, – ответил Артур.

– Вот те раз! И я тоже!

7

Клава работала воспитателем в детском доме-интернате, где воспитанниками была ребятня из неблагополучных семей. Озлобленная, природой и умишком из-за алкоголиков-родителей ушибленная, нравом – палец в рот не клади. Воспитатели, бедные, сбегали при первом удобном случае, но Клава с ее каменным непрошибаемым спокойствием удержалась там надолго. Да и особо не разбегаешься на ее месте: двое детей на шее. Потянулась за мужем в чопорную холодную Эстонию, но не прижилась там, вернулась в родной город с одними чадами. Пока обихаживала спиногрызов, стирала пеленки, муженек с расфуфыренными землячками путался, мало ему было русской бабы. Увлеклась в пединституте залетным белобрысеньким однокурсником-прибалтом, забавно растягивающим слоги в своей речи с акцентом, эх, и дура была!

Это потом, в интернате, прилепился к Клаве парнишонка из старших воспитанников. Подросшие мальчуганы относились к юному отчиму как к старшему брату, да и для Клавы он был больше сыном, чем мужем.

В детстве парень получил страшное потрясение: прямо на его глазах чужой дядька-сожитель зарубил топором мать. Парень и до спелых лет – угрюмый, замкнутый в себе, как-то сумел привязаться к Клаве…

Клава, считай, одна тащила на своем горбу семейный груз, и из домашних ей никто не прекословил, зная, что бесполезно. Но и никто не думал, что Клаве порою надоедало быть командиром в юбке. Ей и любви настоящей, мужской, хотелось – годики-то неумолимо прибавлялись. Иначе с чего бы она по сайтам знакомств в интернете шариться стала, когда появилась эта «зараза».

Она знакомилась с мужичками себе под годы, было интереснее, чем с молодяжкой. Жаль, что пожившие на свете мужички начинали скоро выдыхаться и норовили избежать грубоватых Клавдиных ласк. Но она – от одного к другому – для того, чтобы хотя бы только пивка попить да пообщаться, поразговаривать.

– На днях познакомилась с директором фирмы, пригласил меня поехать искупаться на озеро. Холодновато еще, конечно. Но договорились завтра встретиться. Купальник вот только лопнул, а на новый денег пока нет. Авось, не понадобится.

Артур угрюмо молчал, все-таки ее слова неприятно царапнули его самолюбие.

8

Диакона Александра Суворова арестовали прямо на перроне вологодского вокзала. Едва сошел он с московского поезда, двое в одинаковых кепках и пальто подхватили его под руки: пройдемте, гражданин! Что было толку дергаться: диакон понял, кто это, покорно побрел. И даже догадывался, куда ведут: вон они, завиднелись темные купола без крестов собора Духова монастыря. Обезображенное нутро разгорожено на клетушки-кабинеты, где стаей ворон заседала энкавэдэшная рать, а в подвалах томились арестанты.

На входе в каморке задержанного сноровисто и шустро прошмонали, но не в полуподвальную камеру сопроводили, а втолкнули в один из кабинетов. Сидящий за столом широкоскулый русоволосый парень вроде приветливо ему улыбнулся, и у диакона тоже в ответной настороженной улыбке стали сами собой растягиваться губы. Диакон сел на привинченный к полу стул напротив следователя и от внезапного хлопка по плечу вздрогнул:

– Чует кошка, чье мясо слопала!

Яков Фраеров, старый знакомый! Невидного ростика, с черной кучерявой шевелюрой и бородкой клинышком, облаченный в форму со «шпалами» в петлицах, в скрипучих сапогах-хромачах.

А тогда, с год назад, Яков вызвал к себе повесткой вернувшегося из лагеря Александра, будто бы для постановки на какой-то учет. Одетый в «гражданку», выглядел куда попроще и убеждал диакона так вкрадчиво-доверительно, что тот, бедный, не мог и словца втиснуть в его плавную, дремотно обволакивающую речь.

– За ваш проступок – драку у храма вы вроде бы отбыли наказание как хулиган. Но мы-то все помним и не забыли, что вам светила «политическая» статья, 58-а, – ровно ручеек, мерно журчал Фраеров, вперив в диакона немигающий взгляд печальных карих глаз. – Вы побили не какого-то там шаромыжника, а ударили комсомольца при выполнении задания партии! Пожалели вас тогда… Но мы можем и теперь копнуть поглубже, по сути… Это же было контрреволюционное выступление! Вдруг у вас и сейчас есть сообщники в среде священнослужителей и создана контрреволюционная организация?! Если эту веревочку раскрутить… Это уже на «вышку» потянет. Понимаете?

Диакон в ответ недоуменно хмыкнул, пожал плечами:

– Батюшки наши служат Господу, какая тут контрреволюция?

– А мы бы хотели, чтобы вы за ними… приглядывали, что ли? Слушали, что они говорят, например.

– Доносить? Да никогда! – возмущенный диакон даже привстал со стула.

– Вы не поняли! – опять зажурчал миролюбиво Фраеров. – В определенные дни вы будете встречаться с человеком, беседовать. Он найдет, на какие темы. Все! Это никому не навредит, уверяю вас! И мы со своей стороны вас не тронем!

«Только бы выйти отсюда! Фигушки бы вы что у меня выпытали!» – диакон обвел тоскливым взглядом серые стены кабинета.

– Подпишите протокол! – расплываясь в добродушной улыбке, Фраеров передвинул по столу к диакону лист бумаги. – Можете пока быть свободны. И надеюсь – встретимся!

Диакон торопливо, не читая, черкнул в конце писанины следователя закорючку и, сопровождаемый его насмешливым взглядом, шагнул в распахнутую конвоиром дверь.

От здания НКВД диакон припустил прочь большущими шагами, едва не натыкаясь на встречных прохожих.

«Как черт от ладана!» – неудачно сравнил себя и в сердцах сплюнул. Он хотел даже обернуться и погрозить затаившемуся в монастырском парке зданию кулаком.

Скрытничать диакон не стал, рассказал обо всем отцу Василию на исповеди.

– А ты скажи им, если опять к себе потянут, что обязан просить, как и на все, благословения у настоятеля! – успокоил, улыбаясь, диакона отец Василий. – Благословит, коли…

– Батюшка, не могу я пока сослужить вам у престола Божия! Грешным себя чувствую – дрогнул я тогда у следователя. Попеть бы мне пока на клиросе, благословите!

– Письмо с подписями прихожан в Москву во ВЦИК к Калинину повезешь! – огорошил диакона отец Василий. – И так, чтобы местные чекисты не перехватили!

* * *

Теперь, после ареста на вокзале, местные разговаривали с диаконом по-другому.

– Как ты посмел, тварь этакая, мимо нас, втихомолку, в Москву прошмыгнуть?! Обязан был нам доложить, кто и за чем тебя туда послал! – Фраеров не любезничал, как в прошлый раз, уставился в глаза диакону немигающим ледяным взором. – Ты – участник контрреволюционной религиозно-монархической организации. Как мы предполагали, так это и подтвердилось. Окопались вы, вражины, в своих церквях… Назови имена других участников группы!

Александр, хоть и понимал, что ему из этих стен, возможно, не выбраться – он успел еще перекреститься перед входом в опоганенный энкавэдэшниками монастырь, но собрался с духом и нашел силы выдавить на лице глуповатую непонимающую ухмылку:

– Не знаю ничего… Слыхом не слыхивал!

– Под дурака косишь?! – не вскрикнул, а взвизгнул Фраеров.

Диакон как-то и не обратил внимания на то, что в углу кабинета развалился на стуле тоже, как и Яков, одетый во френч верзила. Он со спины бесшумно подошел к диакону и, резко взмахнув руками, ударил того по ушам. С поплывшим звоном в голове Суворов скоро оклемался и мощной своей ручищей достал обидчика.

На вопль Фраерова прибежали из коридора еще трое. Свалили диакона на пол и принялись охаживать пинками.

– Все равно назовешь всех! – удовлетворенно проскрипел Яков.

– Помоги, Господи, укрепи! – корчась от боли, простонал диакон.

9

Просфорница к полудню вернулась с рынка и заохала, чуть ли не запричитала:

– Бежать тебе надо, батюшка, скрываться! Люди говорят, что вчера ночью отца Василия Аполлосова арестовали, увезли в воронке́. И до тебя ведь доберутся нехристи, раз взялись за вашего брата. Пока не ведают, видно, что ты тут живешь, а не по старому адресу. Так же узнается! Поторопись!..

Старушка сразу стала прикидывать, где бы отцу Николаю от «антихристов» укрыться, но вскоре раскисла беспомощно квашней, развела руками – у самой ни родни, ни надежных знакомых.

– Ладно, не переживай! – успокоил хозяйку священник. – Куда мне деваться? Будь что будет, как рассудит Господь!

Отец Николай в последние дни не отходил от домика далеко – едва держали разболевшиеся ноги. Он сидел на ступеньке крылечка, провожая подслеповатым взглядом прохожих. Сыпала уже первой листвой подступавшая осень, но ощущалось еще летнее тепло, приветливо поднималось солнце в белоснежной дымке редких облачков на прозрачно-голубом небе. И сегодня было тихо, умиротворенно и вовсе не верилось, что где-то в тюрьме страдает отец Василий Аполлосов.

Старик, опираясь на клюку, выбрел на улочку, на перекресток. Народу в будний день было немного. Завидев священника, молодежка криво ухмылялась, люди постарше виновато отводили в сторону глаза и старались обойти батюшку сторонкой, лишь старушонки смело подходили под благословение и справлялись о здоровье.

И здесь, на перекрестке, с отцом Николаем едва не столкнулся нос к носу родной сын. Он куда-то спешил со своим семейством: две девчушки, ухватив папу за руки, едва поспевали за ним. Увидев отца, сын заозирался, что-то испуганно дрогнуло в его лице. Он едва заметно кивнул и ускорил шаги. «Деда, деда!» – оглядываясь, лепетала младшая внучка.

Отец Николай проводил горестным взглядом сутуловатую спину сына. Хотел его видеть священником, продолжателем родовой череды иереев Божиих, но сын не захотел идти в семинарию, в университете учиться задумал, одним из первых учеников окончив школу. Но из-за происхождения поповича туда не взяли, только в местное педучилище удалось поступить.

Отец Николай не стал перечить или запрещать отпрыску. Один сын был, долгожданный. Не хочет пока быть священником, может, потом образумится. В алтаре с малолетства прислуживал, вместе с отцом Богу молился.

Можно было, как настоятель соседнего храма отец Георгий своей волей всех четырех сынов, и своего в попы поверстать, замолвив перед архиереем словечко. Но теперь их всех тоже власть в тюрьму упрячет, раз такое гонение на духовенство началось.

«А моего-то, простого школьного учителя, может, страданий чаша сия минует, – думал отец Николай. – Отрекся от родного отца, своего священнического рода. Публично, через газету. Душой понимаю – выжить хочет, дочек своих сохранить и вырастить. Да и заставили его, наверное! Но неужели все-таки добровольно решил, сам?!»

Когда кто-то принес газету с сыновьим отречением, старик, нацепив на переносицу пенсне, вгляделся в печатные строчки и обмер сердцем. За что?! Да еще и за дочерей-несмышленышей заодно. И… простил сына отец Николай – значит, так надо было. Но все равно осадочек обиды на душе остался, осел неприятно. Хоть и умом все понятно, но…

* * *

Уж слишком быстро сын припустил от перекрестка прочь; отец Николай ждал и гадал: обернется – не обернется? Не оглянулся…

– Прощай, сынок, и прости! Может, больше и не увидимся!..

За стариком пришли той же ночью. Он, как предчувствовал, даже не прилег, сидел под иконами в красном углу горницы в своем заношенном, заплатанном подряснике…

В полуподвальной камере тюремного замка, сырой и холодной, хрупкое и без того здоровьишко отца Николая сдало. Он чувствовал, что с грубо сколоченных голых нар скоро будет не в силах подняться. Но не давали окончательно пасть духом томившиеся здесь же, в темнице, отец Василий Аполлосов и сельские батюшки из района. Всех отец Николай знал.

Под утро двое конвоиров приволокли, подхватив под мышки, избитого диакона Суворова.

– Вот вас, длинногривые, что ожидает! – уронив бедолагу на пол, хмуро бросил один.

– Это еще цветочки! – хохотнув, добавил другой.

Дверь захлопнулась, проскрежетал запор. Узники подняли Суворова и положили на нары рядом с отцом Николаем. Старик, чуть не плача, шептал молитвы, обтирая тряпицей раны и ссадины Александра.

Скоро дошел черед и до отца Николая. Сам ходить он не мог, распухли ноги, и конвоиры волоком утащили его на допрос.

Молодой следователь, хищно ухмыляясь, косил черным глазом:

– Ты, поп, все наше семейство крестил! И родители мои меня во младенчестве притащили к тебе в церкву в купель окунать. Они люди темные были, несознательные. А я – коммунист, большевик, в ваш религиозный дурман не верю! Рассказывай, старик, что ли, как вы гражданина Суворова отправили в Москву, якобы какую-то цидульку отвезти скрытно. А на самом деле для связи с руководством контрреволюционной террористической организации. Получить для вашей местной ячейки указания и инструкции для подрывной работы в массах и подготовке терактов. И гражданин Василий Аполлосов по всему – ваш главарь…

Следователь еще что-то монотонно, точно заведенный, долдонил и долдонил, пока резко не оборвал свой монолог, не встал из-за стола и, склоняясь к самому уху отца Николая, не предложил:

– От веры я тебя отрекаться не заставляю. Только вот бумагу подпиши, что обо всем знал, подтверждаешь, хотел сообщить куда надо, но не успел. Снисхождение тебе будет, отпустим домой как немощного, да и мои родители этому порадуются. Ну?! Нет?!

Следователь глядел пристально на сникшего, дышащего на ладан священника, и, может, что-то дрогнуло в его душе, хотя вряд ли. Черной уж, видать, слишком она была, потому и продолжил резко:

– Посиди пока еще в камере, подумай! «Тройка» на днях вашу судьбу решать будет, так что поторопись! Приговор суров: высшая мера. А я тебе помочь хочу, и, глядишь, поживешь еще, покоптишь небушко!

Отец Николай, после того как его притащили в темницу конвоиры, больше с нар уже не вставал. Никому ничего не отвечал, шептал только, как молитву:

– Господи! Уж если призовешь всех нас к себе, меня одного не оставь! Со всеми вместе возьми, чтоб за Иуду не посчитали!

Отец Василий приложил ухо к его груди:

– Отходит ко Господу батюшка! Надо читать отходную!

– Да и нам-то долго ли осталось? – едва шевелил разбитыми запекшимися губами диакон Александр. – Жаль, что над нами некому ее будет прочесть…

10

…Мишка выбор Артура одобрил, хотя поначалу, увидев рослую фигуру Клавы, попятился пугливо. Но, когда сообразил, почему эта незнакомая дама обретается тут, то, окинув беглым взглядом затянутые в джинсу ее выпуклые формы, взвизгнул восторженно и заскакал по ступенькам крыльца, норовя потрясти ее за руку, а то и в щечку чмокнуть.

Естественно, Мишка был навеселе, да еще и пол-литра с собой прихватил. Залудив стаканчик-другой, осмелел, куда стеснительность в присутствии дамы подевалась. Говорил-бормотал, как обычно, о каких-то пустяках и вдруг вполне здраво заявил:

– Вы тут милуетесь, а знаете, что могилу расстрелянных попов на Поповых горах нашли?! И прадед там наш! Указал кто-то из старожилов, перестал бояться. И расстрельный список будто бы в архиве нашли. Поклонный крест добрые люди поставили. А мы, родственнички-потомки, спокойно сидим себе да ни о чем не ведаем! Вот за энтим самым! – И Мишка выразительно щелкнул ногтем по опорожненной посудине…

Договорились идти на следующее утро: Мишка похвалился, что разузнал толком, как к тому месту пройти.

Вот только он, бедняга, проспал. Время близилось уже к полудню, когда, миновав городскую окраину, мимо старинного погоста с возвышающимся посреди остовом полуразрушенного храма, вышли к Поповым горам.

Горами это место именовалось с большим натягом. Приземистые, с плоскими широкими навершиями холмы чередой тянулись от города к лесу, у подножия их в низине летом вязла в тине мелкая речушка. Пологие склоны горок возле городской окраины были распаханы под картофельные поля, и Артур с Клавой вслед за Мишкой долго еще брели по петляющей между «плантациями» дороге.

Но вот кончились поля, и дорога оборвалась в густых зарослях ивняка и олешника. Потянуло застоялым терпким духом близкого болота. В сумраке чащобы болтливый проводник заплутал, не скоро нашел протоптанную тропу. По ней пришлось идти, отодвигая руками норовившие хлестнуть по лицу ветки подлеска. К тому же солнце в безобидно-безоблачном чистом небе неожиданно заволокла невесть откуда наплывшая темно-лиловая туча. Потемнело, почти как поздним вечером. Вдобавок тропинка, вывернув из чапарыжника, уперлась в глухую стену ельника. Там было совсем сумрачно.

Мишка вскоре вдруг воскликнул обрадованно:

– Все! Пришли!

Открылась небольшая росчисть – поляна, и посередине ее возвышался деревянный, крашенный черной краской крест. На сложенных в кучу у его подножия камнях досыхали букеты увядших цветов; венок с пожелтевшей еловой хвоей упал, сорванный ветром, на землю.

– Вот здесь их всех и порешили… – перекрестился Мишка.

Клава поправила букеты, поставила на место венок.

– Цветов нам надо было принести, не догадались, – вздохнула укоризненно.

Артур стоял, не проронив ни слова… Увиделось ему до жути ясно: на месте креста – высокие завалы карминно-красного оттенка песка на стороне огромной ямы, зловеще чернеющей среди пожухлой, сбившейся в валки осенней травы.

Туда, к яме, служивые в фуражках с красными звездами влачат двоих, привязанных друг к другу, в грязном длиннополом тряпье, людей с изможденными, со следами побоев, лицами. Подтащив несчастных к самому обрыву, палачи торопливо отскакивают назад, и тотчас раздаются хлопки выстрелов.

Тут же волокут другую пару связанных, стенающих и бормочущих молитвы, снятых с оставленной невдалеке телеги, и опять щелкают сухо револьверы.

Из телеги раздаются стоны, даже рыдания ждущих своей участи приговоренных узников.

Командир отряда, черноусый курчавый крепыш, с усмешечкой вопрошает у несчастных:

– Ну что, длинногривые, есть желающие от вашего боженьки отречься? Авось да помилуем!

Ответа он не дождался.

Потащили к яме и последних, больше прочих истерзанных и избитых.

– Отец диакон, прощай! Прости, если чем обидел! – едва слышно разбитыми спекшимися губами вымолвил один.

– Бог простит! Встретимся скоро у Господа, отец настоятель! – успел ему ответить другой.

Из вытащенной из телеги канистры конвоиры по очереди плескали в жестяную кружку спирт и, хлобыстнув, занюхивали рукавом гимнастерки.

– Помянули?! – все так же, жестко-усмешливо, спросил слегка подзахмелевший командир. – Теперь за другую работенку беритесь!

Молча, икая от выпивки, палачи принялись зарывать жуткие следы своих дел. Лопаты часто замелькали в их руках, засыпая яму. Сверху все аккуратно прикрыли нарезанными заранее пластушинами дерна. Потом дружно завалились в телеги и с диким гиком, погоняя лошадей, умчались, страшась оглянуться.

* * *

Может, кто-то из них дожил до наших дней и, немощный, на смертном одре поведал о том тайном и страшном месте…

* * *

Артур все еще недвижно, в раздумье, стоял перед крестом, упавших на лицо первых капель дождя даже не ощутил.

Как с таким грузом на душе жили их, Артура и Мишки, матери – дети отрекшихся от отца-священника родителей, всю жизнь боявшиеся, что кто-то узнает об этом родстве, и тогда отлаженная спокойная жизнь нарушится, нагрянут бури и невзгоды. Со временем совесть, наверное, пуще и пуще грызла сестер, но сыновьям своим они словечком об этом не обмолвились. Так и вошли Артур и Мишка в зрелые лета в полном неведении, из какого они рода да откуда.

Узналось теперь, что здесь под спудом земли в братской могиле покоятся и косточки прадеда, без вины убиенного. Да нет, вина-то его для палачей была, и одна – вера в Бога…

Из обложившей небо, низко нависшей тучи просыпался дождь, мелкий и нудный, по-осеннему затяжной. Все усиливаясь, он кропил и кропил согбенные жалкие человеческие фигурки, спешащие друг за другом по дороге к Городку.

11

Подвыпивший Мишка, покачиваясь, заплетаясь ногами, решил сократить путь до дома через Пушкинский парк.

Был час поздний, темень, но Мишку это не смутило. В садовой аллее впотьмах можно запросто зацепиться за вылезший на тропу древесный корень, не слабо шмякнуться оземь, но – пьяному море по колено. Тем паче за пазухой приятно побулькивала поллитровка паленки, выпрошенная на последние копейки и наполовину в долг у подпольной местной торговки.

Прежде чем свернуть в парк, Мишка, раскачиваясь на раскоряченных ногах, долго пялился на больничные окна на другой стороне улицы. Нигде не мелькало ни огонька, пациенты видели не первые сны, но Артур наверняка прогуливался где-нибудь возле больницы в сумерках. Положили его на днях опять на обследование. И Клава, как всегда, была рядом с Артуром, придя проведать. Мишке показалось даже, что знакомые фигуры появились у больничного забора.

«Да ладно, что им мешать?!» – Мишка собирался окликнуть их, но раздумал. Больно хорошо грела бочок под полой бутылочка.

Он свернул в сумрак парка и тут же столкнулся с компанией парней. Подростки, а на голову выше. Мишка мотнулся в сторону, норовя их обойти, да не тут-то было. Долговязый парень заступил дорогу и, не церемонясь, заехал ему в глаз. После такого тычка слабосильный Мишка опрокинулся бы назад, как щи бы пролил, но, ошеломленному, ему не дали упасть другие малолетки пожиже. Ухватили под локти и давай шарить по карманам. Попридя в себя, Мишка даже ухмыльнулся: зря, голубчики, стараетесь, – но когда нащупали у него за пазухой бутылку, понял: дело худо! Вывернулся из рук грабителей и хлюпнулся ничком на тропу, закрывая грудью посудину. Мишку, может быть, с досады пнули бы еще пару раз и отстали – что с опойка взять, но кто-то сообразил, что неспроста жмется к земле мужичонка.

– Да у него «пузырь»! – крикнул догадливый. – Отдай!

Седую башку Мишки и его бока волтузили пинками, кто-то упитанный даже попрыгал на бедняге, сокрушая ему ребра, и, когда скрюченного от боли Мишку перевернули, под очередным пинком лопнула внутри его тела застарелая язва-болячка. Он согнулся в дугу и из последних сил надрывно, по-волчьи, взвыл. Но посудину так и не смогли выдрать из его сцепленных в смертной судороге пальцев. Или не успели.

– Атас, пацаны! Артур! – крикнул кто-то, как в школьном прокуренном туалете, и грабители бросились врассыпную.

Мишка еще был жив, когда подбежавший Артур склонился над ним. Прошептал разбитыми губами еле внятно:

– Прости, брат! Может, и Бог простит мою жизнь непутевую…

Дернулся и затих навсегда.

12

В храме литургия уже завершилась. Богомольцы, в основном бабушки, закутанные в черные платки, собрались у поминального кануна, заставленного зажженными свечами.

Клава и Артур с зажатыми в ладонях свечками пытались к нему потихонечку протиснуться. Собрались помянуть бедолагу Мишку: девятый день. Артур о таких тонкостях не ведал; Клава же поутру, повязав голову черной косынкой, потянула его в храм: «Обязательно свечу за помин души поставить! Брат же твой поминка просит!»

Пока Клава за лавкой покупала свечи, подавала записки, Артур топтался в притворе храма, больше всего опасаясь встретить кого-нибудь из знакомых. «Из школы-то точно здесь никого нет!» – успокаивал он сам себя.

Наконец удалось продвинуться к кануну. Вслед за Клавой Артур тоже перекрестился – неумело и впопыхах, неуклюже толкнув кого-то локтем.

Вышел из алтаря с дымящим кадилом в руке священник, началась панихида.

– Со святыми упокой, Господи, раба Твоего! – шептала Клава, вторил ей и Артур…

Когда все завершилось и люди, крестясь, стали выходить из храма, Артура кто-то негромко окликнул.

Учитель истории, первогодок!

– Рад вас видеть здесь, Артур Александрович! – смущаясь, сняв очки и без толку крутя их в пальцах, уставился на Артура беспомощными близорукими глазами молодой коллега. – Я, бывает, захожу в храм, но за год ни одного педагога из нашей школы здесь не встретил. Помянуть пришли новомучеников местночтимых?

И тут же сам ответил на недоуменный взгляд Артура:

– Священников, на Поповых горах расстрелянных. Сегодня их память церковь отмечает.

Перед глазами Артура вдруг предстал высокий крест над камнем на полянке в глухом еловом урочище; на камне том, заваленном увядшими цветами и венками, табличка с именами мучеников. Потом представилось – низко нависшие тучи, непроглядно затянувшие небо, заполошный ливень и бегущие по раскисшей полевой дороге три ссутуленные и жалкие людские фигурки…

А юный учитель, водрузив на веснушчатый нос очки и казавшийся теперь более солидным, рассказывал дальше:

– Они в этом храме служили… В тридцать седьмом году здесь, возле стены храма, власти задумали железнодорожную ветку проложить. Понятно, что и храм бы закрыли, а потом и здание бы его разрушили. А отцы честные в защиту письмо сочинили и с подписями прихожан в Москву в приемную самого Калинина так сумели доставить, что местные энкавэдэшники прозевали перехватить. Зато в отместку они обвинили священников в контрреволюционном террористическом заговоре и подвели под расстрел… Но самое интересное и удивительное! То ли письмо в руки Калинину попало и распорядился он храм не трогать, то ли, скорее всего, сам Господь помог по молитвам – отменили прокладку ветки, в другое место перепланировали. А уж памятники и кресты с погоста бульдозером начали сносить… И вот стоит храм во славу Господню, молятся люди…

Продолжить чтение

Вход для пользователей

Меню
Популярные авторы
Читают сегодня
Впечатления о книгах
13.10.2026 11:53
Отличная кникга, главное работает! Рекомендую к прочтению даже если вы не имеете зависимости, ятобы уберечь себя и близких.
13.10.2026 11:29
Эта книга-просто кайф, спасибо писателю, очень эмоциональная и очень крутая, если бы была платная (я так понимаю впоследствии будет) купила бы бе...
13.10.2026 11:08
Давно не читала похожего…Раньше как то нравилось. Последнее время другая литература интересна. Сегодня решила снова «развлечся». И такое постигло...
13.10.2026 11:03
? до слез чудесно ❤️ И герои красавцы и диалоги хороши. И суены постельные бударажат) Все хорошо, поэтоиу рекомендую к прочтению ?
13.10.2026 10:59
это плагиат на трилогию Грань Тьмы Ли Риверс.это отвратительно мерзкая отвратительная бездарная писака просто с₽#дила все под чистую даже абзацы ...
13.10.2026 10:47
Очень необычная история. Я бы даже сказала неординарная. Автору большое спасибо! Идея, слог повествования - просто супер.